— Точно.
А Монтинин хмуро добавил:
— Я собственными глазами видел могилу Акулины Олимпиевны Татищиной. И это — настоящее захоронение, а не бутафория. Во всяком случае, соответствующая запись в реестре имеется: ее я видел тоже собственными глазами.
— Но когда же она умерла?
— Вскоре после брата.
Я опешил:
— Но… но… как это возможно? Почему никто об этом не узнал?
Его сиятельство:
— На самом-то деле узнали. Точнее — слушок прошел, но дальше самой избранной публики не распространился. Недаром князь Кочубей, с которым я ныне встречался, сразу же понял, о ком идет речь и удивился даже больше, чем все вы тут и сейчас. Сведения, которые ты дал мне по телефону, касались умершей: Татищина никак не могла быть любовницей Кальберга, а значит, ее именем воспользовался кто-то другой. Но кто же, кроме сводной сестры, мог это сделать? Кочубей, когда я намекнул ему на историю семьи де Сен-Меран…
— Какой семьи? — Чулицкий в недоумении посмотрел на Можайского. — Разве у нас было что-то по людям с такой фамилией?
— Нет. — Его сиятельство прищурил свои улыбающиеся глаза. — Это из романа. История о французском пареньке, несправедливо обвиненном в политическом преступлении и без суда заточенном в крепости. А Сен-Мераны…
Михаил Фролович замахал руками:
— Хватит, хватит! Я вспомнил. Дамочка там одна всех перетравила, а подозрения пали на ни в чем не повинную девушку.
— Именно. Вот и с нашей девицей Семариной схожая ситуация, только наоборот. Сначала она отравила своего сводного брата, затем — сестру. А потом уж и до папеньки добралась: зачем ей родитель в летах и с взглядами отнюдь не либеральной направленности? Чтобы неусыпный надзор денно и нощно осуществлять?
Михаил Фролович едва не сел на пол. Его ноги подкосились, тело пошатнулось, и только руки, механически вцепившиеся в стол, удержали его от падения.
— И сестра? И генерал?!
— Разумеется.
Его сиятельство посмотрел на господина Чулицкого своими улыбающимися глазами, и на этот раз господина Чулицкого проняло:
— Не смотри на меня так! Откуда я-то мог обо всем этом знать?!
— Ни откуда. — Его сиятельство отвел взгляд. — Смерть Татищиной ажиотажа не вызвала, поскольку и в высших кругах были уверены в ее виновности. Похоронили ее быстро, даже второпях: как говорится, с глаз долой — из мыслей вон! Разрешение было выдано без всяких освидетельствований и следственных мероприятий, хотя уверенность в том, что Татищина в муках совести покончила с собой, имелась полная. Ее и хоронить-то пришлось на холерных задворках в старой могиле, так как настоятель протоиерей Сперанский наотрез отказался хоронить самоубийцу в пределах открытых участков кладбища и даже позволение похоронить ее хотя бы в ограде выдал только под давлением… — его сиятельство указательным пальцем ткнул в потолок, — оттуда.
— Но генерал?
— С ним еще проще. Семарины в обществе не появлялись: генерал был человеком чрезвычайно замкнутым, а его дочь, по сути, находилась при нем в заложницах его настроения. Их и знать-то фактически никто не знал: так, существуют и существуют. Муж почему-то вышедшей за него вдовы Татищина и его дочь — сводная сестра блестящего молодого офицера и очаровательной девушки, затворница при самодуре. Когда генерал неожиданно скончался, доктор без тени сомнений подписал свидетельство о смерти, дав заключение — удар. Мало ли таких мелких домашних тиранов сходит в могилы по собственным желчи и постоянной угрюмости?
— Но зачем же Семарина взяла имя своей сводной сестры?
Его сиятельство пожал плечами:
— Вот задержим ее, тогда и поинтересуемся. Только она сама может дать ответ на этот вопрос. Хотя лично я рискнул бы предположить: она так завидовала сестре, что и убив ее, продолжала ей мстить.
— Мстить?
— Да. Марала не собственное имя, а имя своей жертвы.
— Но это чепуха какая-то! — Инихов тоже поднялся с кресла и присоединился к Можайскому и Чулицкому возле стола. — Ни смысла, ни логики. Если о смерти настоящей Акулины Олимпиевны знали, да и считали ее убийцей и самоубийцей, как можно было и далее марать ее имя? Не могли же, в самом деле, поверить в то, что она воскресла и к убийству присоединила блуд!
И снова его сиятельство пожал плечами:
— Месть не обязательно заключается в том, чтобы составить негативное мнение в окружающих. Бывает и так, что мстят в своих собственных глазах, упиваясь беспомощностью жертвы. А может ли жертва быть беспомощной больше, чем находясь в могиле?
Михаил Фролович и Сергей Ильич одновременно, не сговариваясь, затрясли головами, но Михаил Фролович опередил в словах своего помощника:
— Это уже даже не чепуха! Это… какая-то психиатрия!
Его сиятельство в третий раз пожал плечами:
— Возможно, так и есть.
Монтинин, переставший рвать на себе волосы и слушавший очень внимательно, вдруг поворотился ко мне и ошарашил вопросом:
— Никита Аристархович! В своей статье вы дали очень живописный портрет спутницы Кальберга: васильковые глаза и всё такое. Насколько это соответствует действительности?
Я, не понимая, к чему клонил наш конный стражник, ответил сдержанно и даже сухо:
— Полностью соответствует.
И тогда Монтинин воскликнул:
— Выходит, что на могиле — ее изображение, а не Акулины Олимпиевны!
— То есть? — Инихов, без цели вертевший по столу стакан, отставил его и повторил: «То есть?»
— На могильном камне — сам камень и вправду очень старый — есть фарфоровое, если не ошибаюсь, и при этом свежее изображение: очень красивой девушки с васильковыми глазами.
Мы переглянулись. Воцарилась тишина: эта деталь не укладывалась вообще ни во что, и найти ей объяснение — вот так, сходу — не представлялось возможным. Тогда Можайский решительно шагнул к дивану и потряс отдыхавшего доктора.
Михаил Георгиевич возвращался к жизни раздражающе медленно. Однако Можайский, проявляя настойчивость, не отступал, и наконец потомок Эскулапа[210], пальцами помассировав горло, вопросил:
— Чему обязан?
— Михаил Георгиевич! — Можайский выпустил докторское плечо и присел перед диваном на корточки. — Могут ли у сводных сестер по матери быть одинакового цвета глаза?
Доктор молитвенно сложил ладони, и — правильно понявший смысл этого жеста — Инихов от стола к дивану поднес стакан. Михаил Георгиевич, полулежа, взял его обеими руками — рукам его, я просто вынужден это отметить, в тот миг не стоило бы доверять хирургические инструменты — и, полязгивая зубами о стекло, осушил до дна. Переведя после этого дух, Михаил Георгиевич полусел уже более уверенно и попросил повторить вопрос.
— Могут ли у сводных сестер по матери быть одинакового цвета глаза?
Доктор задумался. Очевидно, голова его все еще не работала должным образом, хотя какие-то мысли в ней и вращались:
— Геккель, Мендель, Дарвин… ох, Можайский, сложно всё это!
— А точнее?
— Ну… — молчание на несколько секунд. — Наследственность зависит от… от разных обстоятельств.
— Михаил Георгиевич!
Доктор встрепенулся, отдал пустой стакан Инихову и принял еще более — да простят меня читатели за такое построение фразы — сидячее положение.
— Теории обширны и многочисленны. Мы многого еще не знаем, но кое-какие выводы сделать можно. При кареглазом отце вряд ли дети унаследуют васильковые глаза матери. И при кареглазой матери дети вряд ли унаследуют васильковые глаза отца. А вот если у отца глаза зеленые… или у матери… ну, вы понимаете…
Можайский принял вертикальное положение и отвернулся от доктора.
— Кто-нибудь знает, какого цвета были глаза у Семарина?
Никто из нас не смог ответить на этот вопрос, но направление мысли его сиятельства мы поняли.
— Вы полагаете, — Инихов вернулся к столу, — девочки унаследовали цвет глаз от матери, и на могильном камне — все же изображение настоящей Акулины Олимпиевны, а не ее сводной сестры?