— Встаньте!
Саевич никак не отреагировал на команду.
— Поднимите его: отравится. Угарный газ стелется понизу!
Гесс и Можайский, схватив фотографа за плечи, подняли его на ноги, и он, бессильно повиснув на руках своего товарища и «нашего князя», всерьез их отяготил.
Трудно сказать, чем всё это могло бы закончиться, но тут — с улицы — послышался резкий полицейский свисток.
— Любимов! — Можайский отцепил от себя Саевича, оставив его целиком на попечении Гесса, и бросился к окну. — Он!
Кирилов подбежал к Можайскому и тоже, стараясь не дышать, чтобы не наглотаться валившего в окно дыма, выглянул наружу. Внизу, на тротуаре, Любимов — в одном форменном сюртуке — и кучер, Иван Пантелеймонович — в шинели, — уже растянули брезент — при активной подмоге наиболее дюжих из собравшихся зевак — и, задрав головы, смотрели вверх. Любимов периодически давал сигнал свистком. Увидев появившихся в окне Можайского и Кирилова, поручик перестал свистеть и замахал рукой: прыгайте, мол!
Несмотря на то, что его старались удерживать как можно более натянутым, брезент под напором ветра ходил ходуном. Выглядело это, как минимум, беспокойно, а если положить руку на сердце — попросту страшно.
— Туже, туже!
Высунувшись из окна еще больше, Кирилов закричал так громко, как только мог. Его, по-видимому, услышали. Во всяком случае, отчаянно упираясь ногами в растоптанный от снежной каши множеством ног тротуар, люди подались в разные стороны, и брезент натянулся. Теперь по нему пробегали только мелкие волны. И хоть и это было нехорошо, но всё же так уже можно было прыгать.
— Молодцы! Сейчас — самое сложное! Первым выбросим доктора!
Словно телепатически поняв Кирилова, Чулицкий с Иниховым уже подволокли к окну бормотавшего что-то неразборчивое Михаила Георгиевича. Доктор по-прежнему был вне себя, ничего не соображал и только тогда, когда его, как куль, начали, подхватив за разные части тела, переваливать через подоконник, предпринял попытку отбиться:
— Что! Что! — Михаил Георгиевич затрепыхался, но было поздно. — Ах, вы…
Падение на брезент прошло на удивление благополучно. Доктор — вероятно, от неожиданного ужаса совершенно, как ему должно было показаться, безумным поступком товарищей — даже всерьез протрезвел и, пусть и покачиваясь, самостоятельно сполз с брезента и встал на ноги. Впрочем, едва он поглядел наверх, как тут же сел прямо на панель: с ошеломленным видом и в самом прямом смысле отвисшей нижней челюстью.
— Саевич! — Кирилов дал Гессу знак, и Гесс потащил упиравшегося фотографа к окну. — Вперед!
Но фотограф начал сопротивляться всерьез. Он что-то кричал, однако вслушиваться в его крики было недосуг. Гесс размахнулся и мощным ударом кулака отправил товарища в нокаут. Не успели длинные волосы Саевича свободно разметаться, не успели ноги его подкоситься, как его, как и доктора давеча, ухватили в несколько рук и вышвырнули в окно.
Падение фотографа также прошло благополучно, но для того, чтобы снять его с брезента, пришлось изрядно повозиться. Еще больше времени ушло на то, чтобы вновь натянуть брезент. Видя всё это, Кирилов матерился. Не на добровольных спасателей, разумеется, а на сумасшедшего — полного, как он выразился, психа — Саевича.
— Крепкий же вроде мужик! И что его так развезло?
Гесс счел необходимым — впрочем, его не оправдывая — вступиться за товарища:
— Гриша всегда был впечатлительным.
— Гриша! — Кирилов сплюнул в сердцах. — Тьфу!
Далее настала очередь Сушкина: как единственного гражданского из всех оставшихся.
— Эх, мамочка!
Сунув в карман сюртука исписанный за вечер блокнот, Сушкин вскочил на подоконник и без промедления прыгнул. Эвакуация репортера прошла, что называется, без сучка — без задоринки.
— Монтинин! — Как младший из всех по чину, спасаться теперь должен был именно он.
Штаб-ротмистр прыгнул без единого слова и, как и Сушкин до него, легко и самостоятельно соскочил с принявшего его брезента. А вот дальше началась неразбериха. Сначала повздорили друг с другом приблизительно равные чинами Инихов и Гесс: каждый из них желал пропустить вперед другого. Спор был нелепым, но — главное — неуместным по обстановке и времени. Переглянувшись, Чулицкий с Можайским толкнули к подоконнику Инихова, и тот был вынужден прыгнуть. Следом прыгнул и Гесс. Оба приземлились благополучно и тут же присоединились к натягивавшим брезент добровольцам.
Можайский спорить ни с кем не стал: Чулицкий и Кирилов чинами превосходили его, и хотя при других обстоятельствах Юрий Михайлович не придавал такого рода фактам решительно никакого веса, теперь он быстро, никого не задерживая, подчинился традиции и прыгнул. А вот между Кириловым и Чулицким разгорелась бурная ссора.
Формально Михаил Фролович был старше Митрофана Андреевича: его чин статского советника относился к пятому разряду, тогда как чин полковника — только к шестому. Усугублял положение и сварливый характер Чулицкого, склонного спорить по любым пустякам. С другой стороны, кому, как не брант-майору столицы и должно было сойти с корабля последним? Кроме того, Митрофан Андреевич упирал и на то — прием этот был не слишком этичным, но тут уже и не до этики было, — что воинский чин надвое ценится выше гражданского. А значит полковник — ступенькой выше статского советника!
Оба — мужчины видные, крепкие, в самом, как говорится, расцвете сил, они не на шутку схватились сначала в словесной перепалке, а потом едва не подрались. Так бы они, возможно, и сгинули оба в уже целиком охваченной пламенем гостиной, но тут произошло нечто одновременно и жуткое, и неожиданно спасительное для них.
Затмевая слова, за спинами Кирилова и Чулицкого что-то оглушительно заревело. Михаил Фролович и Митрофан Андреевич, уже было почти готовые вцепиться друг в друга, одновременно обернулись и, невольно схватившись за руки, застыли в изумленном ужасе. Огромный, голубоватого цвета, огненный шар, сметая все на своем пути — стены, горящую мебель, любые вообще преграды, — ворвался в гостиную и стремительно понесся к окну. Кирилов и Чулицкий только и успели, что обменяться безумными взглядами: в следующее мгновение их подхватила чудовищная сила и — обоих разом, в свалке всевозможных обломков — выбросила вон.
Каким чудом спорщики не только вылетели через оконный проем, но и упали на брезент, а не на мостовую, остается только гадать. Как остается только гадать, чьей снисходительной волей основная волна битого кирпича, искореженного железа и переломанного в страшные, острые, зазубренные колья дерева перекатилась по воздуху дальше державших брезент людей и человеческой толпы вообще. Не накрыв никого, эта волна с грохотом обрушилась сначала на фасад стоявшего напротив дома, а потом — на безлюдный с той стороны линии тротуар.
— Мальчишка! — Кирилов слез с брезента и, пошатываясь, неустойчиво встал на ноги. — Глупый и вздорный мальчишка!
Чулицкий, проделавший ровно то же, в долгу не остался:
— Стыдитесь, полковник! Дожили до седых усов, а ума не набрались!
И тут со всех сторон — сначала жидко, а потом все разом — захохотали. Какой-то человек, не чинясь, хлопнул Кирилова по спине:
— Усы! Усы!
Кирилов схватился руками за свои — еще минуту назад пышные — усы и заорал благим матом: они обгорели.
Но и вид Чулицкого вызвал не меньшую бурю веселья. Начальник Сыскной полиции лишился бровей и стал похож на китайский болванчик!
Никогда еще гражданам Петербурга не доводилось видеть в таком невероятном и вполне комичном обличии двух едва ли не самых известных — после Николая Васильевича[168], разумеется — чинов столичного градоначальства! Мало того, что оба лицами пострадали от огня — пострадали, если уместно так выразиться, одиозно, — так еще и были они одеты не по погоде: без шинелей, в одних мундирах, да и мундиры эти производили впечатление смешное — они дымились, местами были разорваны и вообще казались неприличными, даже непристойными для таких особ.