«Вот какое дело, Алексей Алексеевич, — начал он свою «успокоительную» речь. — В больнице появились привидения. Призраки. Оборотни. Их видят то и дело и повсюду. Но прежде всего, видят двоих: огромного лысого — у прозекторской и у входа в морг — и сестру милосердия с васильковыми глазами — в палате для тифозных…»
Мы вздрогнули: палата для тифозных! Мой лоб покрылся испариной. Нет, я, конечно, не трус, но стоило ли мне отговаривать накануне Можайского от посещения заведения для больных корью, чтобы сегодня угодить в компанию заболевших тифом? Алексей Алексеевич, между тем, продолжал.
— Едва Александр Афанасьевич упомянул сестру милосердия с васильковыми глазами, как я изумленно воскликнул: «Ее-то я видел! Но разве…» Александр Афанасьевич закивал: «Она, она самая! То есть, нет: что я говорю? Ведь вы хотели спросить, не с курсов ли она Красного Креста? Нет, Алексей Алексеевич, не с курсов!» «Но кто же ее пригласил? Как?» «Никто ее не приглашал. Она сама пришла». «То есть как — сама?» «А вот так: взяла и пришла». Александр Афанасьевич выглядел одновременно и возбужденным и подавленным. Я счел своим долгом осведомиться о его самочувствии, но отмахнулся: «Со мной все в полном порядке. Во всяком случае, с телом. Душа моя страждет, Алексей Алексеевич, душа!» Тут уже я перепугался не на шутку: вообще-то я — не специалист по душевным болезням, да в нашей больнице и отделения-то для умопомешавшихся нет. И все же мне было известно, что люди, рассудок которых помутился, никогда не считают себя больными и даже в моменты просветления не отдают себе отчет в захватившем их несчастье. Таким образом, поведение и речи Александра Афанасьевича казались странными вдвойне. С одной стороны, он явно обезумел, но с другой — как же можно признать безумцем человека, прямо признающего, что дух его страждет? Нет: тут что-то было не так, и тогда я присмотрелся к Александру Афанасьевичу внимательней. Он был напуган! Да: он был напуган даже больше, чем испугался я сам, увидев главного врача больницы в таком состоянии! Встав и подойдя вон к тому шкафчику, — Алексей Алексеевич указал рукой на забранный окрашенным в белый цвет стеклом металлический шкаф, — я выбрал из склянок ту, что содержала спиртовую настойку валерианы, и, отмерив капель тридцать или сорок в стакан, протянул стакан Александру Афанасьевичу. Он выпил.
— Алексей Алексеевич, — поручик, воспользовавшись паузой, заговорил подозрительно и даже немного привстав со стула. — А что это вы все время оглядываетесь на окно?
Тут нужно заметить, что господин Троянов и впрямь то и дело на протяжении своего рассказа быстро, словно бы мельком, оборачивался к закрытому портьерой окну и тут же вновь обращался к нам. Признаюсь, я тоже, как и поручик, подметил эти движения, и меня они, как и поручика, обеспокоили не меньше.
Услышав вопрос поручика, Алексей Алексеевич побледнел. Взгляд его метнулся к портьере. И тут за портьерой послышался шорох.
— Что за…
Договорить поручик не успел. Портьера, сорванная мощным движением, рухнула с карниза, и на нас, буквально перемахнув через стол и чуть ли не через голову господина Троянова, обрушилось чье-то тело!
Нападение было таким неожиданным, что мы с поручиком повалились со стульев на пол. Я ощутил, как чья-то рука сдавливает мне горло, мешая дышать и не позволяя издать ни звука. Поручик хрипел: очевидно, его тоже душили. Трудно сказать, чем бы все это закончилось, но тут раздался спасительный рев: все это время стоявший поодаль от стола Иван Пантелеймонович затрубил в свой горн!
Хватка на моем горле ослабла. Я перекатился в сторону и, усевшись на корточки, оглядел поле битвы: поручик тоже сидел на полу, глаза его были выпучены; стулья валялись в беспорядке; Алексей Алексеевич стоял, прислонившись к шкафчику, на его губах блуждала улыбка, но лицо искажала потрясенная гримаса; Иван Пантелеймонович — очевидно, решившийся и на другие, помимо дудения в горн, действия — держал за шиворот какого-то ошеломленного проходимца.
Проходимец этот оказался личностью примечательной! Одетый в мундир офицера конной стражи, он выглядел так, словно сошел с картин старинных мастеров: матово-бледный, с искусно растрепанными вьющимися волосами — можно было подумать, что на голове у него светлый завитой парик, — с чувственными губами и сверкавшими за ними белоснежными зубами, с карими — навыкат — глазами, в которых пульсировала помесь удивления, потрясения, мысли глубокой и легкомыслия — одновременно.
Именно он напал на нас, выметнувшись из-за портьеры, и я узнал его! Как, впрочем, и он узнал меня и поручика, чем и объяснялось его ошеломление.
— Монтинин!
— Сушкин!
— Черт тебя подери!
— Любимов!
— Как, господа, вы знакомы?
Алексей Алексеевич попятился от шкафчика к столу, а общий наш с поручиком приятель — штабс-ротмистр Иван Сергеевич Монтинин (прошу любить и жаловать) — дернулся под хваткой Ивана Пантелеймоновича, едва не отодрав воротник от своей шинели.
— Да пусти ты, бес с трубой!
— Вашбродь?
Поручик мотнул головой, кучер — не без сожаления — выпустил ворот Монтинина, и мы — поручик, я и ротмистр — повернулись к спрятавшемуся за стол Алексею Алексеевичу.
— Ну-с, — сказать, что голос поручика был грозным, не сказать ничего, — Извольте объясниться!
— Да ведь я, — начал оправдываться господин Троянов, — и думать не мог, что вы знакомы!
— А если и знакомы, то что с того?
— Но ведь это в корне меняет дело!
— Может быть, ты объяснишь? — оборотился я к Монтинину, перестав понимать вообще что-либо.
— Всё просто. — Иван Сергеевич ухмыльнулся почище иного ребенка. — Алексей Алексеевич вызвал меня телефонным звонком, попросив задержать парочку подозрительных типов. Уж очень сильное впечатление вы оба произвели на господина Троянова!
Поручик нахмурился, бросив на Алексея Алексеевича совсем уж оледеневший взгляд.
— Но зачем, Бога ради, ты, — между тем, продолжал я, — взгромоздился на подоконник и спрятался за портьеру?
Монтинин развел руками и простодушно улыбнулся:
— Так ведь кто вас знал, кто вы и что? Алексей Алексеевич охарактеризовал вас, как чрезвычайно опасных, наглых, самоуверенных бандитов!
На господина Троянова было жалко смотреть: он покраснел, потупился, сел на стул и начал нервно поглаживать столешницу.
— Но подоконник! Портьера!
— Так ведь засада!
Я покачал головой, решив, что с этим ребенком говорить больше не о чем, и приступил к Алексею Алексеевичу:
— Значит, всё, что вы нам рассказали, — неправда?
Доктор ожил и вскинулся:
— Напротив! Чистая правда! Но я подумал… Господа! — Алексей Алексеевич смотрел на нас умоляюще. — Простите дурака! Я принял вас за сообщников! Подумал, что вы и лысый с сестрой милосердия — заодно! Я весь на нервах! Уже и не знаю, как быть и что делать! Александр Федорович в больнице вот уже три дня вообще не показывается. А я… я так и жду нападения!
— Лысого? — уточнил я.
— Да. Или этой сестры.
— Но кто же они такие? Неужели и впрямь — привидения?
— Бандиты они, а не привидения! Самые настоящие бандиты!
— Но позвольте! — я поймал доктора на лжи. — Вы сами ранее говорили, что они — привидения!
Алексей Алексеевич только махнул рукой:
— Да ведь вы сами явились сюда с историей о привидениях! Что же еще я должен был вам рассказать?
Тут вмешался поручик и потребовал уточнить:
— То есть в нашу историю о привидениях вы не поверили, но зато решили, что мы — сообщники зачем-то обосновавшихся в больнице преступников?
— Именно так.
Мы с поручиком переглянулись и одновременно вздохнули: похоже, пришло время открыться начистоту. Алексей Алексеевич смотрел выжидательно. Монтинин уловил наши, не вконец еще нас покинувшие, сомнения и положил им предел:
— Давайте, ребята, выкладывайте всё, как есть! А то ведь это — черт знает что такое!
Ну что же: как есть, значит, как есть. Но прежде всего, мои дорогие читатели, я должен извиниться перед вами. Я знаю, насколько убедительным умею быть, и каким доверием пользуюсь у публики. Без ложной скромности скажу, что слово мое имеет вес, и вес этот придан ему моею кристальной честностью. Однако теперь — вот в этом самом репортаже — я вам солгал! Я лгал с самого начала. Но мне имеется оправдание: его сиятельство строго-настрого запретил мне доводить до сведения горожан те страшные, леденящие кровь события, которые вот уже несколько месяцев творятся в столице!