Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Можайский склонил голову на плечо и снова стал мрачен: сбежавшая было с его лица тяжелая туча вернулась.

— Эх, Михаил Фролович, Михаил Фролович! Вечно вы куда-то торопитесь…

Часы пробили пятый утренний час. Чулицкий недобро усмехнулся, кивнув в их сторону:

— Тороплюсь, говорите?

— А ну, господа, — Михаил Георгиевич, врач, пользуясь своим положением человека гуманистической профессии и тем уважением, которое он, немало уже проработав в полиции, снискал себе в качестве специалиста, мягко хлопнул ладонью по столу, вмешавшись в начинавшуюся перепалку, — прекратите. Этак мы и до следующей ночи просидим. У меня, Михаил Фролович, к Можайскому тоже вопросы имеются. Между прочим. Но я сижу и молчу…

Начальник сыскной полиции опять недобро усмехнулся:

— Молчите? Скажите еще, что вы немы, как рыба!

Доктор оторопел, но тут же спохватился:

— Не цепляйтесь к словам, господин Чулицкий! Лучше дайте человеку договорить. Потом вопросы задавать будем!

Как ни странно, но эта решительная отповедь, полученная им от формально на две ступеньки более низкого чина — Чулицкий был уже статским советником, то есть имел звание, едва-едва не дотягивавшее до генеральского, — успокоила Михаила Федоровича. Он сделал примирительный жест, плеснул себе коньяку, выпил и, закурив, все так же жестом — описав папиросой в воздухе полукруг в сторону Можайского и слегка к нему, приставу, наклонившись — попросил продолжить рассказ.

Можайский продолжил.

— Так вот, господа. Пребывая поначалу в полном недоумении, я — мысленно, разумеется — метался из стороны в сторону, пока, наконец, — Можайский указал на слегка покрасневшего поручика, — не натолкнулся на дельную идею: не без помощи нашего молодого друга. О тех изысканиях, которые мы вместе провели на скорую, так сказать, руку, он, в подходящее время, поведает вам сам, я же сейчас замечу только, что нами были вскрыты некоторые удивительные несообразности в деятельности страхового от огня общества «Неопалимая Пальмира», а заодно и еще кое-какие несуразности. Всё это вместе взятое и навело меня на мысль: по сути, мы имеем дело не с одним преступным замыслом, а, как минимум, с двумя, объединившими свои, да простит меня Бог, «усилия» на благо взаимной выгоды.

Можайский на несколько секунд замолчал, взявшись за стакан. В кабинете, если не считать довольно громкого хода часов, царила полная тишина.

— Первый замысел оказывался до очевидного простым: нажива на страховых мошенничествах. Второй, при первом приближении, настолько очевидным не выглядел: не было финансовой заинтересованности — этого соблазна и основного движущего мотива подавляющего большинства продуманных и тщательно спланированных преступлений. Но, соединенные вместе, первый замысел давал второму отсутствовавший мотив, а второй давал первому… гм… — Можайский запнулся, подыскивая подходящее определение, — дополнительную доходность.

На этот раз не выдержал Инихов:

— Как это? Уж больно вы мудрено выражаетесь, Михаил Юрьевич!

Можайский только вздохнул:

— Так ведь и дело немудрящим назвать невозможно. Уж извините, Сергей Ильич, за многословие, но иначе никак не получается!

Инихов, как до него Чулицкий, сделал примирительно-приглашающий жест, разве что не папиросой, а сигарой. Можайский снова заговорил:

— Итак, представьте, господа, что у вас есть родственник или вообще человек, которому вы желаете лютой погибели. Не потому что он богат, а вы бедны, и не потому что он с вами плох, а вы — натура чувствительная. А просто. Жизнь вот так сложилась. Обстоятельства так выпали. Бывает?

Все переглянулись и… закивали, хотя Любимов и попытался возразить:

— Знаю, знаю, Юрий Михайлович: бывает, и сам хочу кое-кому шею на бок свернуть, аж до зубовного скрежета. Мерзавец, проходимец, каких мало, морду ему уже не раз и не два начистил, а ему хоть бы хны! Продолжает себе свои пакости вытворять: ну, чисто, как с гуся вода. Но ведь не сворачиваю же я ему шею на самом деле! А вы нас уверяете в том, что люди на это способны!

Лицо Можайского, как давеча в случае с шуткой о монастыре, на мгновение посветлело. Даже могло показаться, что глаза князя начали улыбаться по-настоящему: Можайский слушал возражение поручика с явным восхищением! Однако, увы, это восхищение относилось не к логике возражения, а к его молодому, задорному, наивному еще и поэтому естественному темпераменту.

Такое же точно впечатление слова Любимова произвели и на доктора: Михаил Георгиевич заулыбался.

— Это потому, мой юный друг, что вы ни к кому еще не относились с ненавистью тихой, всепоглощающей, унизительной. Вы бьете по лицу и думаете, что это от ненависти.

— А от чего же еще?

— От эмоций. Простых и незамутненных. А ненависть не такова. Ненависть будит не кулаки, а фантазию. В нашем цивилизованном обществе люди, прежде всего, напуганы. Да, да, — Михаил Георгиевич быстро отмел возможные возражения открывшего было рот поручика, — напуганы. В цивилизованном обществе совсем не так просто, как это может показаться на первый взгляд, дать выход своей ненависти, ведь выход этот подразумевает совершение не проступка, за который можно отделаться штрафом или каким-то другим несущественным взысканием, а преступления — тяжкого в глазах закона и потому подразумевающего куда более серьезные последствия. Каторгу, например. Во вы, Николай Вячеславович, готовы пойти на каторгу ради того, чтобы вразумить, наконец, вашего недруга, которому вы дважды, по вашему признанию, набили физиономию?

Поручик задумался, а потом покачал головой:

— Да нет, конечно. Но ведь я и не говорю, что действительно готов свернуть ему шею. Совсем наоборот…

— Именно! — Михаил Георгиевич опять улыбнулся. — Вы не готовы свернуть ему шею по-настоящему. Но сейчас вы к этому не готовы только потому, что молоды и вовсе не питаете… гм… к несчастному…

Услышав эпитет «несчастный», все, не сговариваясь, хихикнули. Только поручик покраснел.

— Да: потому что к этому человеку вы пока еще никакой ненависти не испытываете. А вот со временем, с годами… О! — Михаил Георгиевич перестал улыбаться и нахмурился. — С годами, вполне возможно, и вы дойдете до ненависти. Потому что чувства ваши, эмоции, бессильные вам помочь в вашей непрекращающейся борьбе, доведут вас до тихого, затаенного отчаяния. Вы начнете понимать, что ничего и поделать-то с человеком не можете, кроме как раз за разором бить его по лицу. И раз за разом будете сталкиваться с пониманием того, что метод этот отнюдь не настолько радикален, как вам хотелось бы. А вот прибегнуть к другому, по-настоящему радикальному, методу вы побоитесь. Потому что — каторга.

Поручик тоже нахмурился: он представил себе обрисованную доктором перспективу, и она ему совсем не понравилась.

— Мне кажется, вы сгущаете краски.

— Отнюдь, молодой человек, отнюдь. — Взгляд доктора наполнился печалью. — К сожалению, я ничего не сгущаю. Ненависть — настоящая, а не та, о которой говорят что-то вроде «в пылу ненависти он стукнул его по голове»; такая ненависть — плод безысходности, а не эмоциональных всплесков. Безысходность же — хотя и порождение самых разных обстоятельств, но прежде всего — осознания своей беспомощности перед страхом раздвинуть узаконенные рамки. То есть, говоря иначе, плод тех самых законов, которыми мы отличили себя от первобытных дикарей.

— Вы хотите сказать… — Поручик провел рукой по лбу, словно стараясь стереть с него вдруг появившиеся на нем морщины. — Вы хотите сказать, что мы еще хуже, чем дикари?

Взгляд Михаила Георгиевича опять повеселел: печаль из него ушла, уступив место добродушной иронии.

— Ну, что вы! Просто не всем из нас так повезло, чтобы жизнь сложилась без отягчающих ее трагедий.

— О каких трагедиях вы говорите?

— Да о каких угодно! — Доктор принялся загибать пальцы. — Женился человек и вдруг обнаружил, что жить-то вот с этой конкретной женщиной и не может. Другой на его месте во все тяжкие ударится, а он и этого лишен: мало ли почему? И вот уже сердце начинает наполняться ненавистью. А тот, предположим, за годом год вынужден сносить мелочную и докучливую опеку. Третий всем хорош: и умом вышел, и сообразительностью, и деятельности ему не занимать, да вот беда — начальник, ход ему не дающий выше своей головы, перед ним так и кочует, так и кочует… куда он, молодец наш, туда и начальника — и снова начальником! — переводят. С четвертым вообще беда: инвалид у него на шее. И тянется существование этого инвалида совсем уж неприлично долго: ни личной жизни у человека не получается, ни забвения хотя бы. Все вокруг увечного ходит.

200
{"b":"720341","o":1}