Дмитрий Алексеевич торопился домой, и Дьяковы уехали, а я осталась в Ясной. Дьяковы тоже хотели провести зиму в Москве ввиду плохого здоровья Дарьи Александровны.
– Вероятно, в ноябре поедем в Москву с Таней, ее требуют родители, они очень тревожатся об ее здоровьи, – говорил Лев Николаевич. – А мне нужно будет ехать для печати.
– Да, а я эту зиму и не попаду в Москву, – с сожалением говорила Соня, – меня тревожит здоровье отца. А мы еще делаем планы ехать за границу, а детей с бабушкой оставить. А родители нашим планам не верят. Мы Таню повезем чинить, – как бы шутя говорила Соня.
Все простились с нами и уехали. Мне стало грустно. Я не знала, что никогда больше не буду в Черемошда, я не знала, что этот период моей молодой жизни отжит навсегда, как и период с Сергеем Николаевичем в Ясной.
XII. Зима в Москве и поездка за границу
Я пишу в дневнике своем:
«Ноябрь. Вьюга. Снег идет и дождь. На днях едем в Москву. Жаль уезжать из Ясной. Слаба. Кашляю. Левочка испуганно и участливо глядит на меня, когда я кашляю, а иногда закричит:
– Молчи!
На охоту не пускают. Играю с тетенькой Пелагеей Ильиничной в безик. Левочка сидит в кресле; медведь лежит в ногах. Он спрашивает, какое имя лучше: Вера или Зина. Говорим разно. Татьяна Александровна говорит – Зина, а я и Пелагея Ильинична – Вера, а Наталья Петровна спрашивает:
– А зачем вам нужно?
Он не отвечает. А я знаю, отчего он спрашивает: он Веру Ростову хотел назвать Зиной. Но зачем ему знать теперь? – думаю я, – раз он уже назвал ее Верой.
– Таня, – говорит он, – ты любишь Лизу.
– Люблю. Она хорошая.
– Я хочу с ней, когда будем в Москве, жить в дружбе, – говорит он.
– И я тоже. Позвали к чаю. Идем».
С тех пор, как я не жила в Ясной, я нашла большую перемену в детях. Они стали больше сидеть с нами, Лев Николаевич гораздо больше внимания обращает на них. Его взгляд на их воспитание иногда расходится со взглядами Сони, тетенек и няни. Но Соня, как и во всем, покоряется ему. Лев Николаевич против какой-либо одежды, кроме холщовой толстой рубашки для Сережи; для Тани – какие-то неуклюжие, серые фланелевые блузки. Но и тут является какое-то недоразумение: белье детей из тонкого полотна, которое сам Лев Николаевич покупает у Третьякова в Москве. Лев Николаевич против игрушек. Няня Мария Афанасьевна недовольна:
– И что выдумали! А чем же детям забавляться? – ворчит она. – Хорошо вот бабушка лошадку Сереженьке подарила, а как он ею занимается. А то как бы детей занять? Целый день бы капризничали!
По поводу игрушек как-то пресмешно писал [2 ноября 1865 г.] Лев Николаевич о маленьком Сереже и о брате Пете:
«Петр Андреич должен быть теперь уже большой человек, не засыпающий за ужином и знающий своего Цумпта с обеих сторон. – В какой факультет он готовится? Не успеешь оглянуться, как придется делать этот вопрос и о Сереже. До сих пор кажется, что он готовится в факультет кучеров. Откуда это берется, но он к огорчению моему возит всё, что попало, и кричит, подражая мужицкому голосу, воображая, что он едет ‹…›»
Лев Николаевич с детьми нежен, особенно с маленькой Таней. Новорожденного избегает и говорит:
– Как я не могу в руках держать живую птичку, со мной делается что-то вроде судорог, так я боюсь брать на руки маленьких детей.
10-го ноября мы простились с Соней и тетеньками и рано утром выехали в Москву в коляске на своих лошадях до Тулы. С нами ехал щенок Доры для моего отца. Дорогой у нас соскочило колесо, и мы стояли полтора часа. К счастью, проезжал тут один из наших работников; он отдал нам свое колесо, а сам, перевязав что-то, как-то поехал дальше. Погода была плохая. Лев Николаевич не велел мне говорить на воздухе и просил надеть респиратор (маска на рот). Мне сделали его в Москве, но я мало пользовалась им. На другой день к семи часам вечера мы были дома. Лев Николаевич в письме к Соне (от 11 ноября) описывает наш приезд, а я плохо помню его:
«Вот мы и приехали, милая моя голубушка. И приехали благополучно и всех застали благополучными. Ехали мы скорее, чем думали, так что подъехали к дверям гоф-медиковым в конце 7-го часа. Не знаю, где кто был, но очутились все с известным тебе визгом на лестнице и в столовой. Андрей Евстафьевич точно такой же, какой был прошлого года, – он очень был рад щенку и поместил его у себя в пристройке. Любовь Александровна потолстела. Очень рада Тане, но я вижу в ее глазах и речах неприязненную arriere pensee[142], что Таня уезжает с Дьяковыми».
Я очень всем обрадовалась, особенно матери и брату Пете. Он вырос, возмужал и так сердечно встретил нас. Лев Николаевич будет жить с ним в одной комнате. Степа в 3 классе училища правоведения, метит быть на золотой доске. Володя грустен и молчалив. Вячеслав по-прежнему мил. С Лизой мы встретились дружелюбно. Мы с ней внизу в одной комнате. Вечером, ложась спать, мы разговорились:
– А что твой-то ездит к нам? – спросила я ее.
– Отчего мой? – улыбаясь, сказала она.
– А вот ты догадалась, о ком я говорю. Вот значит и твой! Меня Наталья Петровна так спрашивала.
– Он теперь в Лубнах, где его полк стоит; он к Рождеству приедет. Как ты похудела, Таня! – сказала Лиза.
– Это последнее время, а то летом я здорова была. Дьяковы едут за границу зимой, и Толстые хотят, чтобы я ехала с ними, а родители, кажется, не хотят. Ведь это дорого стоит, а нужно Сашу в Преображенском полку содержать. Это гораздо важнее. Я и так поправлюсь. Я знаю, что я не умру. Левочка все смотрит на меня, и я читаю в его глазах приговор мне. Толстые и деньги хотят дать на мою поездку. Мне это все неприятно.
– Да, ты, Таня, не нравишься мне.
– Завтра приедет Рассветов мой и Варвинский, опять меня слушать, стукать будут. Знаешь, это все следствие яда, который я приняла. Меня всю обожгло. Я ведь это помню, но только не говорю им, – мне неприятно.
Лиза нисколько не изменилась, она весь день занята. Теперь она училась кроить и шить, и сама по своей охоте, сшила себе платье, которое прекрасно сидело на ней. «А я ленивая», думала я, «мое все отдают портнихам».
На другой день ожидали доктора Рассветова. Лев Николаевич пишет Соне 12 ноября:
«Утром пили кофей все вместе. Таня такая же. Ждали Рассветова, и потому я со двора не выходил. Рассветов приехал, я ему сказал, что умоляю его без учтивости к Андрею Евстафьевичу и без menagement (не стесняясь) сказать самым резким и положительным образом свое мнение».
Я пришла на осмотр после веселого разговора с Петей. Лев Николаевич пишет:
«Пришла Таня, стали ее слушать. Меня всегда ужасно волнует это слушанье и разговоры. Рассветов сказал самым положительным образом, что легкие Тани в худшем состоянии, чем были прошлого года, что у нее даже, по его мнению, есть начало чахотки, что он советует ехать за границу, и все то, что мы знали, т. е. regime[143] спокойствия, питания, воздержаний от усилий пенья и т. д. Он посоветовал еще позвать Варвинского. И Варвинский будет в понедельник. Для меня и без Варвинского и Рассветова сомнения нет в ее положении…»
Без нас приехала к Соне англичанка Ханна Терсей. Соня писала, что ей очень трудно объясняться с ней, и что она носит в кармане английский лексикон.
Я получила письмо от Дьяковых, что они будут в Москве в декабре. Это было для меня большой радостью. Я не знала всех переговоров докторов и их мнения и продолжала быть веселой, оживленной, какой была и в Черемошне и в Ясной. Петя был мой товарищ по шалостям и смеху. Милая моя Федора жила в Покровском, и, когда она приехала к нам с бельем нашим (она сделалась прачкой), мы кинулись друг другу в объятия. Федора говорила мне, какая у нее добрая свекровь, и как она счастлива.
– Летом ко мне в гости приезжайте. Мы живем хорошо. Хлеба вволю, мед хороший, я вам горшочек меда привезу, я ведь и не знала, что вы приехали, – говорила она, и ее доброе, рябое лицо красила милая улыбка.