К вечеру мы были уже дома. Отец и мальчики нам очень обрадовались. Нас ожидал сюрприз: брат Саша, отбыв лагерь, приехал к нам в отпуск. «Он будет мой самый близкий и милый товарищ», – думала я. «Теперь обе сестры мне не пара, они обе „не в себе“», – говорила я, и лучше оставить их в покое, тем более, что вражда между ними чувствовалась с каждым днем все сильнее и сильнее, что мне было крайне неприятно. Клавдия, к сожалению, уезжала в приют.
XX. В Покровском
Лев Николаевич на третий день по отъезде Марии Николаевны пришел к нам пешком из Москвы.
– Завтра за Петровским парком – маневры, и государь будет, – говорил он нам. – Пойдемте смотреть.
Мы все тотчас же согласились, но мать не пустила нас, барышень, и Лев Николаевич собрался с Пако и мальчиками. Он ночевал у нас, и на другое утро после кофе они отправились пешком. Нам было завидно смотреть на них, но, как мы ни просились, мать была неумолима.
Ей казалось верхом неприличия пустить нас, дев, одних с Львом Николаевичем.
Лев Николаевич с братьями вернулся к пяти часам.
За обедом разговор зашел о маневрах.
– Маневры, – говорил Лев Николаевич, – перенесли меня в эпоху моей военной жизни на Кавказе. Как значительно все это казалось тогда. Но и теперь, должен сознаться, когда народ закричал «ура», военный оркестр заиграл марш, и государь, красиво сидя на лошади, объезжал полки, я почувствовал прилив чего-то торжественного. У меня защекотало в носу, в горле стояли слезы. Общий подъем духа сообщился и мне.
Я, слушая Льва Николаевича, живо представляла себе величественного Александра II на белой лошади и общее умиление.
Обыкновенно, когда Лев Николаевич рассказывал что-либо чувствительное, он резко переходил к чему-либо комическому. Так было и теперь:
– А Пако, – продолжал Лев Николаевич, – когда царь проезжал мимо нас, сложил на груди руки и дрожащим, взволнованным голосом повторял: «Голубчик, родной! Боже мой! продли жизнь его».
Мы все невольно смеялись, как смешно и трогательно представил Лев Николаевич Пако. Мы боялись, что Пако обидится, но нет, он сам, слушая Льва Николае вича, от души смеялся.
Мы доживали в Покровском последние дни. Лев Николаевич три раза в неделю приходил к нам. Соня решилась, наконец, дать прочесть свою повесть.
После прочтения повести Лев Николаевич пишет в своем дневнике (26 августа 1862 г.):
«Пошел к Берсам пешком. Покойно. Уютно… Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но „необычайно непривлекательной наружности“ и „переменчивость суждений“ задело славно Я успокоился. Все это не про меня».
В молодости наружность Льва Николаевича всегда мучила его. Он был уверен, что он отталкивающе дурен собою. Я не раз слышала от него, как он это говорил. Он, конечно, не знал того, что привлекательную сторону его наружности составляла духовная сила, которая жила в его глубоком взгляде, он сам не мог видеть и поймать в себе этого выражения глаз, а оно-то и составляло всю прелесть его лица.
Помню, как приятно проводили мы последние августовские вечера в Покровском. Недаром Лев Николаевич писал: «покойно, уютно». За большим круглым столом слушали мы его чтение вслух. Я никогда не замечала, чтобы кто-либо из сестер или Лев Николаевич искали оставаться наедине, несмотря на обоюдное их увлечение. Но Лиза, осуждая Соню за ее сближение со Львом Николаевичем, все же не хотела верить в его чувство к ней и, казалось, намеренно обманывала себя: всякий ее разговор с ним она перетолковывала в свою пользу, спрашивая и мое мнение. Признаюсь, я хитрила, я не говорила ей правды, утаивала ее, поддакивая ей; у меня было такое чувство к ней, что я не могла тихо и добровольно ранить ее сердце.
Саша, однажды сидя со мной, перебирая струны гитары, сказал:
– Таня, что же нам с Лизой делать, ведь le comte явно ее избегает.
– И ты заметил? – сказала я. – А какое он неприятное лицо делает, когда остается с ней, и как она, бедная, не видит этого!
– Я хотел поговорить с ней, сказать ей правду, – говорил брат.
– Не надо, оставь, – отвечала я.
– Ну, а как же Соня-то? Ведь на днях приезжает Поливанов, – говорил брат.
Мы оба молчали, не зная, что сказать. – Ох! Как все осложнилось, как я устал. – Не хочу думать о них – пойдем петь! – вдруг закричала я.
XXI. Письмо Льва Николаевича к Соне
Мы переехали в Москву. Первые дни прошли в устройстве и раскладке.
Наступило 16-е сентября, канун именин матери и Сони. 17 сентября обыкновенно бывало днем много народа, а вечером родные и близкие.
Лев Николаевич пришел к нам 16-го, после обеда. Я заметила, что он был не такой, как всегда. Что-то волновало его. То он садился за рояль и, не доиграв начатого, вставал и ходил по комнате, то подходил к Соне и звал ее играть в четыре руки, а когда она садилась за рояль, говорил:
– Лучше так посидим.
И они сидели за роялем, и Соня тихо наигрывала вальс «Il bacio», разучивая аккомпанемент для пения.
Я видела и чувствовала, что сегодня должно произойти что-то значительное, но не была уверена, окончится ли это его отъездом или предложением.
Я проходила мимо зала, когда Соня окликнула меня:
– Таня, попробуй спеть вальс, я, кажется, выучила аккомпанемент.
Мне казалось, что к Соне перешло беспокойное состояние духа Льва Николаевича, и оно тяготило ее. Я согласилась петь вальс и стала, по обыкновению, среди залы.
Нетвердой рукой вела Соня аккомпанемент, Лев Николаевич сидел около нее. Мне казалось, что он был недоволен, что сестра заставила меня петь. Я заметила это по неприятному выражению его лица.
Я была в голосе и, не обращая на это внимания, продолжала петь, увлекаясь грацией этого вальса.
Соня сбилась. Лев Николаевич, незаметно, как бы скользя, занял ее место и, продолжая аккомпанемент, сразу придал моему голосу и словам вальса жизнь. Я уже ничего не замечала, ни его выражения лица, ни замешательства сестры, всецело отдалась прелести этих звуков, и, дойдя до финала, где так страстно выражен призыв и прощение, я решительно вскинула высокую ноту, чем и кончился вальс.
– Как вы нынче поете, – сказал взволнованным голосом Лев Николаевич.
Мне была приятна эта похвала, мне удалось рассеять его неудовольствие, хотя я и не старалась это сделать. Музыкальное настроение является не по заказу, а особенно в пении, куда вкладываешь частицу души своей.
Позднее уже я узнала, что, аккомпанируя мне в этот вечер, Лев Николаевич загадал: «Ежели она возьмет хорошо эту финальную высокую ноту, то надо сегодня же передать письмо (он не раз приносил с собой письмо, написанное сестре). Если возьмет плохо – не передавать».
Лев Николаевич вообще имел привычку загадывать на пасьянсах и различных мелочах о том, «как ему поступить?» или «что будет?». Меня позвали делать чай.
Через несколько времени я видела, как Соня, с письмом в руке, быстро прошла вниз в нашу комнату. Через несколько мгновений за ней тихо, как бы нерешительно, последовала и Лиза.
«Боже мой! – думала я, – она помешает Соне». А в чем? Я еще не отдавала себе отчета. «Она будет плакать, если это предложение».
Я бросила разливать чай и побежала за Лизой.
Я не ошиблась. Лиза только что спустилась вниз и стучалась в дверь нашей комнаты, которую заперла за собой Соня.
– Соня! – почти кричала она. – Отвори дверь, отвори сейчас! Мне нужно видеть тебя…
Дверь приотворилась.
– Соня, что le comte пишет тебе? Говори!
Соня молчала, держа в руках недочитанное письмо.
– Говори сейчас, что le comte пишет тебе! – повелительным голосом почти кричала Лиза.
По ее голосу я видела, что она была страшно возбуждена и взволнована; такой я никогда еще не видела ее.
– Il m'a fait la proposition[18], – отвечала тихо Соня, видимо испугавшись состояния Лизы и переживая, вместе с тем, те счастливые минуты спокойного удовлетворения, которое может дать только взаимная любовь.