Негодование и обида кипели в моем сердце.
А вместе с тем, когда я живо вспоминала и представляла себе все, что было между нами: его частые посещения, вечерние прогулки в липовых аллеях, наши бесконечные разговоры о будущем и многое, многое, то неуловимое, что сближало нас, я невольно спрашивала себя: «И все это отойдет от меня, а я все-таки останусь жить?..» Я чувствовала, что слабею, что решение мое «отказать» куда-то далеко отходит от меня, и я делаюсь сама себе противна и презренна…
По просьбе родителей Лев Николаевич сам отвез меня в Москву. Лиза и я должны были ехать за границу с отцом. Лев Николаевич спешил вернуться домой, боясь за Соню.
По приезде его домой, Соня пишет мне 14 сентября:
«Вообрази себе мою досаду, милая Таня! Левендопуло[109] потерял свой бумажник с деньгами, счетом от мамаши, главное, что мне, Бог знает, как жаль – твое письмо… Ты, Танечка, будь умна, не скучай, мне душу изливай…»
В ответ я пишу Соне 18 сентября 1864 г.:
«Сейчас только получила твое письмо, друг мой Соня. Жаль, что Левочка потерял бумажник, были ли там деньги и письма? Мне жаль, я тебе там пишу как-то очень откровенно, еще под разными впечатлениями Кремля и Ясной. Последние до сих пор так и душат. Я стала (некуда их девать) записывать все свое лето, все, что помню. Иногда сижу, пишу и все забываю окружающее. Мое скучное письмо первое, второе ничтожнее и потому веселее. Хочу петь, петь и петь; надо быть умной и ходить в струне, а там что будет; езжу в театр. И не пиши, и не внушай мне, что я могу очень скучать. Я такая сильная, молодая, все переломить хочу: восемь октав голосом взять, сорок верст пробежать. Все это я чувствую больше, чем когда-либо, и так хорошо, отрадно; опять, Бог даст, к вам приеду с новыми рассказами. Милый мой второй родительский дом, век его не забуду…
Теперь, если напишешь, то уже вероятно за границу; я тебе сейчас же адрес дам. Как хорошо было, и охота, и последняя поездка в Пирогово, как мы все прощались.
Ну, Соня, прощай, тетеньку от меня и Марью Николаевну расцелуй, и тебя крепко обнимаю, желаю позднее и благополучнее родить. Что Сережа здоров ли? Левочке кланяюсь. Когда-то я опять увижусь с вами! Все храбрюсь, храбрюсь, а все не могу всего из себя выдавить. Как бывает дурно, сейчас тогда убегу куда-нибудь, выплачусь и опять готова перед родителями и всеми. Все думала: вот 16-го приедут к вам Марья Николаевна, Зефироты, весело вам.
Левочке я куплю, что просил.
Твоя Таня».
Часть III
1864–1868
I. Операция отца
Начало октября 1864 г. Мы в Петербурге у дяди Александра Евстафьевича, брата отца. Здоровье отца ухудшилось. Призваны лучшие доктора. За границу не едем. Решили делать операцию трахеотомии. Отец просил Раухфуса быть его оператором. Раухфус был тогда молод и только что входил в славу. Выбор был удачен. Раухфус был не просто хороший хирург, – он был талантлив. Со временем это была популярная знаменитость, что не мешало ему сохранить во всю свою жизнь скромность и вести трудовую жизнь, делая добро, где только можно.
Отец простудился, и операция была отложена. В это время мы узнали о печальном известии – падении Льва Николаевича с лошади. Я писала об этом брату. Приведу отрывок моего письма (от 11 октября 1864 г.):
«Левочка поехал на охоту один с борзыми на сумасшедшей лошади Машке[110]. Вскочил русак. Он:
– Ату его!
И поскакал во весь дух. Наскакал на узкую, но глубокую рытвину. Лошадь не перескакала и упала, он с нее и расшиб и вывихнул себе руку. Лошадь убежала, он встал и поплелся. Он говорит, что ему казалось, что все было очень давно, что он когда-то ехал и упал и т. д. До шоссе было с версту. Он дошел и лег. Проезжали мужики, положили на телегу и повезли в избу, чтобы не испугать Соню. Мама приготовила ее, но все-таки было ужасно. Приехал доктор Шмигаро и восемь раз принимался ее править, и ничего не сделал.
Мама одна все присутствовала при этих страданиях. Шмигаро уехал, и утром приехал другой, который с хлороформом выправил отлично руку. Ночь он провел в страшных страданиях, а теперь он почти здоров».
Этот случай убедил меня, что одна беда никогда не бывает, а влечет за собою другую.
По ответу отца можно судить, как поразило его и всех нас это известие. Отец пишет (в ответ на письмо Сони, написанное раньше моего письма к брату) из Петербурга 6 октября 1864 г.
«Милые и добрые друзья мои.
Я нахожусь со вчерашнего дня в таком волнении, что не был даже в состоянии взять пера в руки, чтобы изъявить вам мою радость и поздравление об новорожденной Татьяне. Вчера в два часа пополудни получили мы телеграмму, а в 4 часа принесли нам письма от мама и Сони. Ужасная катастрофа твоя, любезный Лев Николаевич, так уничтожила нас всех, что мы с Таней оба просто расплакались, и я долго не мог ее утешить; а брат мой принялся тебя бранить, что ты, как отец семейства, должен бы более себя беречь и не ездить на охоту на лошадях, которые не приспособлены к ней. Одним словом, твой вывих руки заглушил в нас всякую радость и навел на всех большое уныние.
Признаюсь, что я до сих пор не могу успокоиться. Вся эта ужасная картина: твои страдания, Соня, жена и все прочие, не знающие, за что взяться и чем пособить, и кончательно твой урод Шмигаро, который берется за дело, ему незнакомое – все это расстроивает душу и наводит хандру, от которой я и так не знаю куда деваться…»
Настал ожидаемый тяжелый день. С утра начались приготовления. Помню эту безмолвную суету, чужих лиц в белых фартуках, длинный стол в пустой комнате и дядю Александра Евстафьевича, энергично распоряжавшегося всем.
Когда все стихло, бодрым шагом вошел отец. Он не имел угнетенного вида, но милое лицо его выражало волнение.
Я с Лизой стояли в стороне. Отец обратился ко мне:
– Таня, ты бы ушла, а Лиза пускай останется. Лиза тоже обратилась ко мне с этими словами.
– Папа, я не уйду, – решительно сказала я. Затем подошел Раухфус и тоже уговаривал меня уйти. До сих пор не понимаю, почему так настойчиво выпроваживали меня и оставляли сестру. Вероятно, мой непрочный вид, в сравнении с Лизой, не внушал доверия. Я опять повторила, что хочу быть с отцом и не уйду.
– Оставьте ее, пускай делает, как хочет, – сказал отец. – Я готов. Можно начинать.
Операция началась. Хлороформировать отца было невозможно. Наступила мертвая тишина. Лиза стояла около отца. Я оставалась на своем месте, поодаль, не спуская глаз с отца. Я видела, как он страдал.
Когда показалась тонкой струйкой кровь, послышался легкий стон, но стон не отца.
Я взглянула на сестру. Она помертвела, зашаталась, и один из фельдшеров сильной рукой обхватил ее и почти вынес на руках в другую комнату. Ей сделалось дурно при виде крови.
Я испугалась за отца и близко подошла к тему.
– Ничего, папа, Лиза сильная, ничего, ты не беспокойся, – говорила я, чтобы только его успокоить.
Я видела, что дурнота Лизы очень волновала его. Он взял меня за руку и так держал все время. Я чувствовала, что ему было приятно иметь около себя близкое существо.
Операция продолжалась 35 минут.
Самая ужасная минута была последняя, когда трубку вставили в горло. Папа вдруг поднялся, стал как бы ловить воздух и показывать рукой, чтобы ему дали писать. Ему подали бумагу и карандаш, и он написал: «Задыхаюсь… умираю…»
Раухфус успокаивал его, что это сейчас пройдет, что это обычное явление: напор воздуха слишком силен. Раухфус учил отца дышать.
Эта страшная минута, когда я видела отца с блуждающими глазами и мертвенным цветом лица, мне показалась вечностью.
Оправившись после удушья, отец с чужой помощью перешел в свою комнату.
Я побежала к себе и, упав на кровать, плакала и молилась.
Следующие ночи Лиза и кузина попеременно дежурили у отца. Отец поправлялся, но медленно. Я дежурила у отца по вечерам. Я помню трогательное внимание его: для меня всегда был приготовлен пряник, мармелад или что-нибудь сладкое. Папа знал, что я это люблю, а дядя смеялся и дразнил меня говоря: «Ах ты, балованная baby!»