Несмотря на это письмо, все же Толстые собирались в Москву на несколько дней для здоровья Сони, а к тому же родители так упорно вызывали и меня, что и я должна была ехать.
С грустью доживала я последний месяц в Ясной, когда неожиданно получила из Тулы приглашение от Ауэрбах, начальницы гимназии, тетушки Софьи Павловны на трехдневное празднество: бал, спектакль и еще что-то.
Юлия Федоровна Ауэрбах бывала с Софи у нас в Ясной.
Соня, желая развлечь меня после болезни от хандры, которая напала на меня, снабдила меня туалетами и отправила в Тулу к Юлии Федоровне. Побывши у них несколько часов, я вспомнила, что забыла свой мешок с платьем там, где стояли наши лошади, и я поехала за ним. Наталья Петровна, сопровождавшая меня из Ясной в Тулу, встретила меня с радостной улыбкой и со словами:
– Твой-то, твой приехал, говорят, и в Ясную покатил, а тебя-то нет!
На радостях и сочувствуя мне, она перешла уже со мной на «ты».
– Кто? Когда? – с замиранием сердца спрашивала я.
– Да твой-то – Сергей Николаевич, с охоты-то приехал да в Ясную махнул.
– Правда? Неужели? – допрашивала я, не веря своему счастью. – Наталья Петровна, я с вами поеду, подождите меня, – говорила я.
И я поехала извиниться, что не могу остаться в Туле. Через два-три часа мы уже подъезжали к Ясной. Я вбежала по лестнице наверх, как была в шубе, и отворила дверь в комнату тетеньки. Сергей Николаевич, Варя и Лиза не ожидали меня видеть и радостными криками встретили меня.
Сергей Николаевич, как сейчас помню, при помощи девочек раскутывал меня из бесконечных платков и косынок. И снова его глаза, с столь знакомым и дорогим мне выражением, близко, близко смотрели на меня, когда он снимал с лица мой вуаль. Все мы, как бывает при радостном свидании, говорили, перебивая друг друга.
Сергей Николаевич затравил сорок четыре лисицы и подарил их Соне.
Лев Николаевич был в духе и рад был видеть брата. Он расспрашивал его про охоту, хозяйство и положение деревень.
Сергей Николаевич приехал на три дня и привез с собой племянниц.
– Вы были уже в Туле? – спросила я.
– Я – нет, но я послал туда своего человека. От него и знают, что я приехал, а я прямо из Пирогова. Я скоро еду за границу и хотел непременно вас видеть до отъезда, – сказал он. – Сколько раз я вспоминал вас на охоте, как бы вы наслаждались травлей лисиц! Вам нужна хорошая, породистая лошадь, а не Белогубка.
– А я люблю свою Белогубку, с ней связано столько дорогих воспоминаний, – сказала я. – А потом, ведь вы знаете, она могла убить меня или искалечить, но не сделала этого.
И я рассказала ему случай на охоте, как свернулось седло, и как Белогубка, поняв опасность, стояла как вкопанная. Он пришел в ужас.
– И Левочка проскакал мимо? Как это на него похоже! – медленно проговорил он, качая головой.
Сергей Николаевич пробыл в Ясной три дня. Он говорил мне о том, что венчаться надо в Курском имении, и что он, бывши там, об этом думал. Но с семье своей он опять не сказал ни слова, а я не представляла себе ничего затруднительного, так как не знала, что у него было уже трое детей и что Мария Михайловна была в ожидании четвертого.
В последний день перед предстоящей долгой разлукой мы почти не расставались, и его отношения ко мне должны были рассеять все сомнения, если они и существовали у меня.
XX. Праздник Рождества 1863 г.
Как я писала, родители постоянно вызывали нас в Москву: Соню из-за ее здоровья, а меня из-за моего письма, где я писала о предложении Сергея Николаевича. Отец был против этого брака. Он знал про семью Сергея Николаевича и не верил в возможность счастья. Мать, зная мое увлечение, сознавала правоту отца, но мне не высказывала своих мыслей, полагаясь на судьбу и «на волю Божью», как она говорила. И она была права. Все, что говорилось против, огорчало и оскорбляло меня преждевременно. Я писала об этом отцу. И он пишет мне (письмо от 3 декабря 1863 г.):
«…Я часто задумываюсь об тебе. Тебя все любят, и это большой залог к тому, чтобы быть счастливой – и это много утешает меня и успокаивает меня насчет твоей будущности. Мне кажется, что тебе надобно укрощать немного твой слишком живой характер, и вообще не увлекаться, а то придется тебе во многом разочаровываться…»
В этом же письме отец Соне пишет, как он сожалеет, что мы, вопреки своему обещанию, не приехали к его именинам:
«…Что делать, что приятные мечты мои не сбылись, надеюсь, что они осуществятся позднее. Письмо твое, Соня, так же мило, как ты сама. Мне кажется, что я задушу тебя от радости, так хочется мне тебя видеть и твоего Сережу, у которого верно очень умное выражение лица и веселая улыбка; да и в кого же быть ему иначе?..
Когда же дождусь я этого счастия видеть вас всех у нас в Кремле? Если Таня приедет с madame Ауэрбах, то дайте знать по телеграфу, чтобы мы могли прислать за ней карету: пора тебе, птичка, в клеточку…»
Прочитав про Ауэрбах, я рассердилась:
– Неужели папа думает, что я хоть одним днем выйду из Ясной раньше вас? – говорила я.
– Что ты волнуешься! – говорил Лев Николаевич, – конечно, ты поедешь с нами.
Он, видя мою тревогу, добродушно успокаивал меня, стоя передо мной в своей обычной позе, засунув руки за пояс синей фланелевой блузы – обычный домашний костюм его. В Москве он носил обыкновенное мужское платье. Его портной был француз Шармер – один из лучших.
Мы в Москве.
Толстые приехали на короткое время. Соня советовалась и лечилась у докторов Дейч, Анке и Кох. Они очень помогли ей, и страдания ее прекратились. Она повеселела.
Лев Николаевич посещал библиотеки, по часам просиживая там. Он был оживлен, в духе, и я видела, как ему необходимо было проветриться от болезней, забот и «детской». Я подумала тогда еще: «Только мы, женщины, способны и можем выносить долго эту канитель: пеленок, нянек, приправленных детскими и своими болезнями, как выносила Соня и другие настоящие, хорошие женщины».
Лев Николаевич перевидал друзей своих: Аксакова, Жемчужникова, Григоровича и других. Все они перебывали у него. Приезжал и посланный от Каткова. Не знаю, что было говорено, но думаю, что о романе. Лев Николаевич еще не решил тогда, печатать ли самому, или же отдать в журнал.
На праздники, к моему большому удовольствию, дом оживился приездом близких и родных. Приехал из Польши брат Саша. Гостила у нас кузина Горсткина, рожденная Кузминская, сестра Александра Михайловича. Из приюта отпустили Клавдию, теперь молодую, красивую, и чисто русского типа девушку 18 лет. И совсем неожиданно приехал из Петербурга, сначала отказавшись от приглашения, Кузминский.
– Как хорошо ты сделал, что приехал на праздники к нам, – говорила мама, здороваясь с ним, – и твои обе сестры в Москве.
– Да, да, – перебила я мать, – я так рада, что ты по-прежнему проведешь с нами Рождество! У нас весело будет! – прыгая на шею матери, закричала я.
Мне хотелось как-нибудь излить свой избыток жизни. Чем-то веселым, родным повеяло на меня, и так радостно забилось сердце.
– Ты знаешь, – говорил Кузминский, – мне так надоел Петербург, что я решил провести несколько дней с вами. Я прежде хотел ехать в Воронеж к матери, но потом решил – к вам. Теперь я с сестрами повидаюсь, – говорил он. – Да где же они?
– Сони дома нет, с Лизой уехала, – отвечала я. Софья Михайловна Горсткина была замужем за богатым пензенским помещиком. Она была немного старше Сони и очень дружна с ней. Красивая, живая, веселая, она своими большими черными глазами добродушно, не мудрствуя лукаво, глядела на весь мир, как и мир глядел на нее.
До сих пор не понимаю, где и как помещались все наши гости. Какой необычайно длинный стол накрывался в столовой и что за громадные ростбифы, телятину и горячие блюда носил буфетчик Григорий по внутренней лестнице наверх, весело шагая по ковру через ступень! А камердинер отца, флегматичный Прокофий, с важностью выжидал, пока Федька не принесет ему из кухни соусы и салаты, которыми он должен был обносить стол, чем он, впрочем, не тяготился.