– В кого?
– В нашего рисовального учителя. Только ты никому не говори, у нас никто этого не знает. Он такой милый, талантливый!
Верочка была миловидная блондинка, двумя годами старше меня. Ее старшая сестра заменяла ей мать, считая ее вечно ребенком. Держали Верочку строго, отчего у нее выработалась известная скрытность.
– Верочка, – снова допытывалась я. – Как ты думаешь, можно любить двух за раз.
Верочка засмеялась и приняла это за шутку.
– Что это ты говоришь, Таня? Как же это двух за раз любить?
– Да так, и того и другого.
– Какая ты смешная. Конечно, нет.
Я не отвечала, и мы замолчали. «Она не поймет этого, – подумала я, – она слишком благочестива».
Первые солнечные лучи уже пробивались через завешенные окна, и мы вскоре заснули, не разъяснив моего сложного вопроса.
На другое утро (6 мая) отец писал Толстым письмо. Приведу отрывки из его письма:
«Вероятно, мамаша писала уже тебе, что я поехал в Петербург хлопотать об Саше и взял с собой Таню. Эта [1 слово неразбор.] собирается сама тебе писать. Хлопоты мои насчет Саши увенчались полным успехом. Я остаюсь всеми чрезвычайно доволен, подавно Баранцовым, т. е. товарищем генерал-фельдцехмейстера. Теперь ожидаю еще кончательной бумаги от начальника всех учебных заведений – Исакова, и тогда отправляюсь обратно в Москву. Много бы пришлось писать, если б передать вам все мои переговоры…
Теперь порасскажу вам об другом. Вчера утром продолжал я делать свои визиты и был у Степана Александровича Гедеонова (fils)[37] и генерал-адъютанта Огарева. Последний рассказывал мне, что „Казаков“ читал князь Иван или Дмитрий Александрович Оболенский императрице, которой очень понравилась эта повесть. Она была прочитана dans un cercle de 5 personnes[38]. А Гедеонов сказал мне, что все кавказцы в полном от нее восхищении, и сам Гедеонов расхвалил ее, как нельзя более.
Обедал я вчера у Маркуса, а вечером поехал к Шостак. Она a la lettre[39] впилась в меня с расспросами о тебе и твоем муже. Я должен был рассказывать ей до малейшей подробности об ваших нравственных и сердечных отношениях, об вашей материальной жизни; одним словом, все интересовало ее до высшей степени, а мне было очень легко и приятно все ей рассказывать. На этот наш разговор вдруг является видная барыня с открытым лицом, умными глазами и весьма приятной наружностью. Это была comtesse Alexandrine Tolstoy[40]. В одну секунду был я ей представлен, и в наш разговор прибавилось много дров. Разговор наш, и так уже очень горячий, обратился в пламенный. Она также чрезвычайно интересовалась вашей жизнию и объявила мне окончательно qu'elle est jalouse des sentiments que j'ai pour Leon[41].
– Похожа ли Соня на Таню? – спросила она меня.
– Да, есть некоторое сходство, – отвечал я.
Они все воображают себе, что Соня очень хороша. Чтобы разуверить их в этом, я сказал им, что ты сам как-то объявил жене своей, что находишь ее лицом хуже сестер. Все рассмеялись, и графиня Alexandrine оказала:
– Comme je reconnais Leon, comme cela lui res-semble[42].
Я обещал к ней приехать. Она здесь на короткое время и живет во дворце великой княгини Марии Николаевны. Она очень понравилась мне. Умна, любезна и, кажется, добра, а уж тебя, мой друг, крепко любит. Спрашивала также об брате Сереже.
Я просидел с ними до 12 часов, несмотря на то, что устал от всех моих петербургских поездок. Сегодня обедаю у дяди Володи. Как приеду в Москву, немедленно осведомлюсь об „Казаках“ и пришлю мужу твоему брошюру Гедеонова под заглавием: „L'insurrection polonaise. Reponse a Montalembert“[43], которую вручил мне сам автор и которая произвела здесь большой эффект.
Я думаю оставить Петербург 11 или 12 мая.
Прощайте, мои милые, обнимаю вас от всей души; расцелуй ручки и тете Татьяне Александровне. Кланяйся Алексею и Дуняше. Чертенок Татьянка убежала куда-то, она хотела вам писать.
Будь же ты, дружище, поосторожнее с пчелами, мне ужасно жаль тебя, что они, проклятые, так тебя кусают…»
На другой день мы обедали у Иславиных. Первым встретил меня Кузминский.
– Ты знаешь, – сказал он, – что сегодня наш абонемент в опере, и мы после обеда едем в театр?
– Да знаю, Julie мне говорила. А что дают?
– «Севильский цирюльник». Бедные мои экзамены! – прибавил он.
– А когда же ты занимаешься?
– По ночам и очень утомляюсь.
– Я это вижу: ты бледен, и черно под глазами.
– А во всем ты виновата, – сказал он, весело глядя на меня. – Все же как хорошо, что ты в Петербурге. А тебе нравится le cousin barbu?[44] – неожиданно спросил он меня.
Так прозвали Anatoli. Он носил бакенбарды по английской тогдашней моде. Я сама не знала, нравится ли он мне, и что мне ответить.
– И да, и нет, сама не знаю, – подумав, ответила я.
– А он только о тебе и говорит… Его уже дразнят тобой!
Что-то радостное и мучительное шевельнулось в моем сердце. «Зачем он мне говорит это?» – подумала я.
Сборы в театр длились довольно долго. Julie велела парикмахеру причесать меня «a la grecque»[45], как носили тогда на балах, с золотым bandeau[46] с приподнятыми буклями, а на шею надела мне бархатку с медальоном.
Сама она была одета очень парадно с открытой шеей, как и я и Ольга, ехавшая с нами.
Наша ложа – 3-й бенуар. Отец и Anatole в партере. Anatole в первом ряду. Впечатление то же, что на островах: он знает всех – все знают его. С нами в ложе дядя Володя и Кузминский с конфетами.
Я вся поглощена этой чудной музыкой Россини, которая мне так знакома. Минутами я забываю все и всех. В антракте дядя и Александр Михайлович вышли из ложи. Я встала и прошла в глубину ложи. Красивый туалет мой, музыка и милая ласковая Julie привели меня в обычное хорошее настроение. «Он, наверное, придет в нашу ложу, – думала я. – Но какое мне дело? Я не хочу этого!., не хочу… Мне весело, хорошо, свободно». «Нет, ты хочешь, ты ждешь его», – говорил мне внутренний беспощадный голос, перед которым лгать было невозможно.
Капельдинер отворил дверь, и вошел Anatole. Вся фигура его дышала каким-то небрежным изяществом. Все, что он делал – входил в ложу, здоровался, целовал руку Julie – все было так, как должно быть: просто, непринужденно, ласково, особенно со мной, как мне казалось тогда. Одет он был по-бальному, что шло к его большому росту. Поздоровавшись с Julie, он сел против меня.
– Вы отдохнули после вчерашнего вечера? – спросил он меня.
– Я долго не могла заснуть.
– Как вы были трогательны с вашим горем обижен, ного ребенка.
– Я уже не ребенок, мне будет 17 лет.
– Вот как, – сказал он, улыбаясь. – Вы знаете, меня все спрашивают, кто сидит в 3-м бенуаре.
– Как? Разве Иславины мало известны в Петербурге? Julie мне называла многих, кто сидит с вами в первом ряду, – нарочно сказала я, как бы не понимая его.
– Да, Иславиных многие знают, но вас не знают. Я замолчала.
– Vous etes delicieuse aujourd'hui, cette coiffure vous va a merveille[47], – продолжал он, играя моим веером и близко нагибаясь ко мне.
Я чувствовала, что краснею, и хотела отодвинуться. «Он пожалуй обидится», – снова мелькнуло у меня в голове, и я осталась на месте. Опять что-то необъяснимое и страшное притягивало меня к нему.
Несколько минут длилось молчание. Он, улыбаясь, пристально глядел на меня, как бы изучая мой туалет, мое выражение лица, мою шею с бархаткой. «Нет, это не должно быть… Ведь никто никогда не был со мной так, как он», – думала я, упрекая себя, обвиняя его, но в чем, я не умела себе ответить, и решительно встала, чтобы уйти. Он так ласково, просто остановил меня.