— Два месяца назад что-то в груди у себя нащупала. Выпуклость какую-то легкую. Мы здесь по врачам ходили. Ни УЗД, ни маммография ничего не показали. НИЧЕГО!! Чисто все, говорили! Нет никакой опухоли! Неделю назад только в Германию ее отправил. Вырезали. И… Вот. Третья стадия, блядь, Стас! Третья! Рак сказали агрессивный. За два месяца из первой до третьей дошел.
— Как два месяца? — я ни хрена не понимал.
Если что-то и было у отца, чем он дорожил больше жизни, то это мама.
Другие, тот же друг его, Лев, остальные, с кем работал, как только поднялись, бабло заработали, все любовниц заводили — молодых, новых, силиконовых, а кроме них по шлюхам бесконечным таскались. Во вкус входили, как перчатки их меняли — все на более молодых и более умелых, все мало им было, жен ни во что не ставили, чуть ли не на глазах у них…
Но только не отец.
Он молился на мать.
Всю жизнь молился.
Пылинки с не сдувал, на руках носил.
И глаза его только когда на нее смотрел, менялись.
Куда только сталь из них пропадала, куда нажим, что волю остальных, всех вокруг подавлял, испарялся?
Другим становился, совсем незнакомым.
Будто лет двадцать тогда сбрасывал. И морщины на лбу разглаживались.
Обожание, восхищение. — вот что горело в его глазах. И любовь — такая бешеная, невероятная, которой я никогда в жизни не видел. Нигде.
— Я безбожно тебя люблю, Эля. До одури люблю. — иногда слышал я из-за запертой двери их спальни его чуть хриплый голос.
Но он больше, чем любил. Он жил мамой.
И вот теперь… Теперь он корчился от адской боли и умирал прямо у меня перед глазами. Застывший и посеревший. Но я, как свою, чувствовал его агонию в добавок к моей собственной. И все равно — не мог понять.
— Как? Как ты затянул эти два месяца?
Блядь, и вижу, как его скрючивает, а самому встряхнуть, за воротник поднять и орать ему в лицо хочется. Но только еще сильнее впиваюсь пальцами в волосы, вырывая их целые клочья.
Что могло измениться?
У мамы давление могло подняться, чуть заболит голова — и в нашем доме уже лучшие врачи мира! Самолет частный за ними отправлял, если было нужно! А здесь? Опухоль она нащупала, это же не палец порезать! Какого хрена он ждал целых два месяца?! Сразу лететь нужно было! В тот же день, нет, блядь, в ту же минуту! Дела его остановили? Только вот я прекрасно знал всегда, что все дела, все, что он зарабатывал — все ради нее!
— Мир хочу к твоим ногам бросить, Эля-я. Чтобы всегда знала, что не ошиблась. Я обещал, что ты будешь королевой. Что звезды будут к тебе спускаться, если захочешь.
— Я тебя, Санников, с багажом в три рубашки полюбила. — смеялась мама. — Деньги и власть тут ни при чем. Или ты думаешь, любовь можно купить? Я и в шалаше с тобой буду себя самой счастливой чувствовать.
И он знал. Потому что она на него так смотрела… Так, что мне иногда становилось неловко и я тихонько выходил, оставляя их вдвоем. Ни одна из ее драгоценностей, которые отец маме дарил, не светилась так, как ее глаза. У самого тогда сердце рвано дергалось. Думал — а посмотрит ли на меня кто-то когда-то вот так же? Или я сам… Но такого не бывает. Нигде не видел.
— Я бы застрелился, если бы тебе пришлось жить в шалаше с неудачником, Эля-я, — подхватывал ее на руки и кружил по комнате, а она заливалась смехом, обвивая его шею и запрокинув голову…
— Какого хрена вы ждали два месяца?! — уже не выдерживаю, срываюсь.
— Я банкрот, сын, — все так же, на одной ноте, только лицо дернулось, как от пощечины, которую сам же себе сейчас и дает. — Банкрот, блядь, — кулаком по столу, до кровавых отметин, а я понимаю, — по себе сейчас лупит. Себя ненавидит так, что до мяса избивать ногами готов.
— Все, что можно было продать, продал еще полгода назад и вложил в дело. Выплыть надеялся, — криво усмехается. — Так что нечего было продавать, кроме дома. А залог… Залог только неделю назад принесли. Не каждый такой дом купит. А у кого такие деньги есть, тот лучше свой, под себя построит.
Бля-ядь…
Я только распахиваю рот и беззвучно вою.
И крушить все вокруг хочется и головой о стены биться.
Как же так? Ну, как же так, мать вашу?!
Всю ведь жизнь денег этих было немеряно!
«Нагл на двадцать жизней хватит. Миша, — сколько раз повторяла мать? — Я не королевой, я бессмертной себя чувствую! Брось этот бизнес, давай просто уедем на море… Вдвоем… На какой-нибудь остров… На год…»
А когда понадобились, то их не стало. Не на двадцать, одну не вышло спасти! Почему именно сейчас?! Почему-у?!
— Стас… — он дергает вдруг головой, и смотрит на меня так. будто только сейчас заметил. Будто не со мной, в пустоту, сам себе все перед этим говорил. — Как я ей скажу, когда она вернется, что дома ее мечты у нас больше нет? Что некуда возвращаться?
И глаза его в этот момент. Такие растерянные… Такие… Беспомощные.
— Главное, чтобы вернулась отец, — беру его за руку, понимая, что должен держаться, должен его держать и вытащить. — Главное, чтобы было кому возвращаться. А куда — не так уж важно. Ты же знаешь. Мама с тобой и в шалаше будет счастлива.
Мне выть хотелось. И разреветься, как ребенку.
Я и выл, — только внутри, все время выл. И ревел, тоже внутри, сжимая челюсти. Потому что мы оба сейчас оказались совершенно беспомощны. Так беспомощны, как младенец. От которого ничего не зависит.
Но именно мне теперь нужно было держать за руку отца, как он меня когда-то в детстве. И улыбаться маме, которая еще не знала про окончательный диагноз. Его прислали только отцу. Как раз перед моим приходом.
И я держался.
Только ни черта это не помогло.
Мама так и не вернулась. Никогда не узнала, что дом, который когда-то нарисовала сама и который выстроил для нее отец, уже принадлежит другим. Она сгорела в той клинике в Германии.
Окруженная ее любимыми разноцветными розами. Все так же улыбаясь отцу, который не отходил ни на шаг, держа ее руки в своих. Все так же глядя на него тем полным невозможной любви взглядом. Иногда мне даже казалось, что эта любовь — она запредельная. Не земная, нет на земле такой. Что в ней какая-то безумная сила есть. И что она спасет. Спасет из обоих, победит все проклятые раковые клетки. Но она не спасла.
Сгорел и отец.
После похорон заперся в комнате двухкомнатной квартиры в жопе мира, которую я купил на заработанные и оставшиеся от продажи дома деньги. Окружив себя ее вещами. Платьями. Расческами. Помадами и духами. Входя к нему, я каждый раз видел что-то из маминых вещей у него в руках. Он держал их так бережно, будто они живые. Будто хранят частичку ее.
А сам я все, что осталось, вложил в его дело. В то, что еще не рассыпалось в прах.
Пытался поднять, как-то вырулить, но какие-то долги, непонятки, проблемы ненормальные, сыпались одна за другой. Я пытался вынырнуть, но чувствовал, что груз неподъемный. Что он меня расплющит. И все равно продолжал. С бешеным каким-то остервенением. Надеялся, что смогу вернуть к жизни отца, если подыму его дело?
Наверное, нет. Врал, самому себе скорее. Потому что с самого начала знал, — его уже ничто не вытянет. Он умер тогда. Вместе с ней. Перестал жить с ее последним вздохом.
А, может, я это делал для самого себя. Чтобы не спать сутками. Чтобы не свихнуться окончательно.
Отец пил, я знал, и не мешал ему. Еще надеялся, что это — анестезия. Что она притупит адскую боль, которая рвалась из него наружу. Я не заметил, что с собой он взял и пистолет. Я не ожидал, что он выстрелит.
Почти никто не пришел на похороны, да я и не звал. Ему был нужен только один человек в этой жизни. И теперь он был там, с ней.
А после… После начался настоящий ад.
Все стало намного хуже, чем, когда я ушел из дома.
Долгов всплывало все больше. Проблем — запутанная связка, гордиев, на хрен, узел. Пришлось продать и ту квартиру, вернуться ютиться к Ромке. И пахать. Пахать, чтобы хоть как-то вынырнуть.
Глава 30
Только ленивый, наверное, в то время не пытался раскрошить меня, уничтожить, пнуть или отнять те крохи, что остались от дела отца.