Его не прельщала доходная практика по уголовным делам: виделся бесконечный, растянутый на годы, ряд унылых процессов. Иное — дела, окруженные вниманием общественности. Первый же его крупный процесс националистической партии «Дашнакцутюн» отозвался шепотом по салонам, именем в газетных отчетах: «Слышали? Читали?.. Не откажите познакомить!.. Ах, вы такой молодой, а так блестяще вели защиту!..» Потом Россию всколыхнуло дело Бейлиса. Непосредственно приобщиться к нему не было возможности: оно стряпалось в Киеве под эгидой местных губернских властей. Но Александр Федорович предложил в коллегии столичных адвокатов выступить с резолюцией протеста. Объехал конторы, собрал подписи. В высших сферах был поднят вопрос о привлечении его к ответственности. Шум необыкновенный. Имя — уже заглавными литерами на газетных полосах. Максимально мог грозить месяц тюрьмы. Да и то лишь в случае лишения депутатской неприкосновенности — к тому времени он был уже в Думе. Последним предвоенным громким его делом было депутатское расследование расстрела рабочих на Ленских золотых приисках. Речь в Таврическом. Брошюра «Правда о Лене», конфискованная властями… Депутаты-трудовики выбрали его своим лидером.
«Человек — это стиль», — говорят англичане. Его стиль — возбуждение общественного напряжения, пусть лишь ради скандала…
Сейчас, вскинув голову, опустив глаза, глядя себе под ноги, бледный бритое пудреное лицо, напряженные губы, — он взбежал на трибуну. Легкий поклон в сторону кресла Родзянки. Взмах белой руки — будто в зал брошена перчатка:
— Господа! Примирение со старой властью невозможно. В моменты исторических испытаний Дума будет с народом! Все слова, которыми можно заклеймить власть, преступную перед государством, сказаны. Не нужно выставлять на первый план жалкую фигуру Протопопова. Дело не в Протопопове — дело в системе!..
Александр Федорович рассчитал точно. Недавно назначенный Николаем II министр внутренних дел Протопопов при вступлении в должность в раболепном восторге не нашел ничего лучшего, как изречь: «Я признаю себя слепым исполнителем воли государя». Даже монархисты обрушились на этакого болвана: «Подобные утверждения недопустимы: слуги царя — не слепые, а сознательные исполнители царской воли. Царю нужны слуги, а не холопы». Либералы же воспользовались одиозной фигурой, чтобы отыграться: Протопопов был ставленником Распутина. Имя тобольского проходимца было запрещено упоминать публично и в печати, зато можно было отвести душу на его клевретах.
Керенский продолжал:
— Я напомню вам случай: на Марсовом поле один городовой изнасиловал швейку. К нему на помощь прибежал другой представитель власти и совершил то же самое.
В зале поднимается шум. Еще не разобрать — сочувствие, негодование или смех.
— Прошу вас таких примеров не приводить, — наклоняется сверху над кафедрой Родзянко, брезгливо оттопыривая губу.
Керенский не обращает внимания:
— Какова была бы роль гражданина, который в этот момент, вместо того чтобы оторвать невинную жертву от насилователя, сказал бы, что завтра по закону он донесет об этом в соответствующее учреждение?
Александр Федорович делает паузу и сам же отвечает:
— Если власть пользуется аппаратом закона и аппаратом государственного правления только для того, чтобы насиловать страну, чтобы вести ее к гибели, обязанность граждан…
Это уж слишком! Родзянко во всю громадность своего роста поднимается над председательским столом:
— Член Государственной думы Керенский! Ввиду того что вы позволяете себе призывать к неподчинению законам, я лишаю вас слова!
— Я хочу!.. — настаивает оратор.
— Я лишил вас слова, — лицо Михаила Владимировича начинает багроветь.
— Я хотел только…
— Лишаю вас слова, потрудитесь оставить кафедру, или я вынужден буду принять меры!
— Я протестую против того, что не дают возможности… Родзянко выбирается из-за стола и направляется к выходу за кулисы. Эта акция означает, что заседание прервано.
В зале бушуют страсти. Правое крыло возмущено: почему председатель не исключил наглеца на десяток заседаний? Из центра зала доносятся свист и топот.
Председатель знает, что делает: по возобновлении заседания он объявит прения исчерпанными. В портфеле у него лежит подписанный Николаем II высочайший указ, коим деятельность четвертой Думы прерывается на месяц, до шестнадцатого января нового, семнадцатого года.
3
Серго натянул вожжи, придерживая лошадей на крутом спуске, а когда кибитка съехала на лед, отпустил, взмахнул кнутовищем:
— Ачу, ачу, цхено, цхено!..[4]
Брызнули, зазвенели бубенцы, запели полозья, огненный ветер резанул по глазам. От рывка Серго опрокинулся на спинку сиденья:
— Ачу, ачу!
Зимний почтовый тракт пролегал по закованному в белую броню, продутому ветрами руслу Лены — широкая дорога, плавно огибающая нагромождения торосов. С обеих сторон над нею нависали заснеженные обрывистые берега, а поверху, к самой их кромке, подступали вековые пихты и лиственницы — словно дозорные таежного войска.
Впереди, низко, будто выкатилось на реку да так и остановилось, запнувшись о льдину, светило солнце — дымный красно-сизый шар, обросший морозным мхом.
Серго, когда выезжал, посмотрел на градусник: пятьдесят. Обычно. Привычно. Мороз лишь обжигал переносье и глаза: в надвинутом на самые брови лисьем малахае, дохе и оленьих, шерстью внутрь и наружу этербасах никакой мороз не проберет.
Выносливые косматые лошаденки бежали споро. Вызванивали бубенцы. Забившись в угол кибитки, тонко, на одной протяжной ноте пел якут. Если бы не этот тоскливый звук, Серго подумал бы, что его спутник спит: смежены веки, сомкнуты губы, обтянуты блестящей коричневой кожей широкие скулы. О чем его песня?..
Нижний край солнца, будто растопив реку, начал погружаться в нее. Успеть бы засветло подняться с тракта на правый берег, на тропу, ведущую к наслегу — якутской деревушке, затерянной в тайге…
Якут добрался до Покровского на лыжах. Широкие и короткие, с нашитым на полозы мехом, сейчас они лежали в ногах поперек кибитки.
Коллега Серго фельдшер Слепцов перевел:
— У него жена никак не может родить, шибко мучается. Говорит, не беспокоил бы нас, да их шаман ушел камлать в другой наслег, к самому тойону.
Серго взял всегда готовый саквояж с медикаментами и инструментами, запряг своих выездных. Деревни русских поселенцев и якутские наслеги вверх по Лене и по обоим ее берегам были его вотчиной, его владениями. На пол-Европы. Ну, это, пожалуй, хватил. Но с пол-Франции — не меньше. Богач! Хоть и не собирает ясак соболями да горностаями и не ломится его стол от яств, а подвластны ему жизнь и смерть разноплеменного люда на всей шири этих пространств. А что до стола, так через три дня вернется он в Покровское — и в дом к Павлуцким: «Принимайте нахлебника!» И Зинаида Гавриловна поставит перед ним на стол полную тарелку наваристых щей и, прижав буханку к груди, отрежет от каравая полуфунтовый ломоть с хрустящей корочкой. В их доме самый вкусный хлеб, который он когда-либо едал. На какие яства он согласится обменять такое?..
— Ачу, ачу!..
Звенят копыта, поют полозья, заливаются бубенцы. Тянет свою нескончаемую тревожную песню якут. Не спросил Слепцова: первенца ждет? Вряд ли. У них к тридцати годам уже с десяток ребятишек. Мал мала меньше. Кожушок до пят на голом тельце…
Да… И ему уже два месяца, как перевалило за тридцать, а ни детей, ни кола ни двора…
Скалистый берег навис над трактом. Снег еще слепил, но уже по дальнему краю подернулся пепельно-розовой дымкой, и солнце опустилось в реку наполовину. Короток световой день. Четыре часа. Успеть бы дотемна…
Солнце, как огненная арка, стояло прямо посреди дороги. Прищурил глаза — сквозь ресницы, покрывшиеся от дыхания инеем, полыхает узор, как на ширазском ковре. Затейливый орнамент, вытканный прихотливой мастерицей. И сиреневые тени на розовом снегу — как узор. Нет предела фантазии мастерицы, но есть свой ритм, никем не разгаданная тайна творчества. Ткет на века, хоть стели под копыта коней. Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс, четче узор… Так и его жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все нипочем, будто и вправду предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы Имеретии — и хмурое Приангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй; выжженные солончаки Апшерона — и каменистые долины Персии; городок Лонжюмо под Парижем — и угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами российская Бастилия… А вот теперь — ледяной тракт по одной из величайших рек мира, берущей начало в сибирском варнацком море… Мастерица судьба смогла бы придумать узор причудливей?..