Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда началась война, политических заключенных перевели из Варшавской цитадели в глубь России. Сначала он попал в Мценск, потом — в Орел. В ту самую тюрьму, о которой Григорий Иванович Петровский, депутат IV Думы, большевик, сказал с трибуны Таврического дворца: в Орловской каторжной тюрьме бьют за все. Бьют за то, что ты здоров; бьют за то, что больной. Бьют за то, что ты русский; бьют за то, что ты еврей. Бьют за то, что имеешь крест на шее, и бьют за то, что не имеешь его.

Но он не позволял себя тронуть и пальцем. Что уж там уловили тюремщики в выражении его лица, в его взгляде, — однако даже поднимать голос на него не смели.

Из Орловского централа перевели в Москву.

Москвы он не знал. Лишь дважды, когда бежал из сибирских ссылок, проскакивал по круговерти ее улочек с Рязанского вокзала на Александровский. На сей раз обстоятельное знакомство началось с губернской тюрьмы на Таганке. Несколько месяцев одиночки, а потом, ярким майским днем, пешим строем в окружении казаков, — из «Таганки» в Кремль, в Московскую судебную палату, где должно было слушаться очередное его дело.

В то утро почему-то благовестили колокола. В разноголосье церковной меди врывался лязг их цепей и гул тяжелых шагов. В неторопливом шествии он с любопытством разглядывал город. Двух-трехэтажные деревянные, с резными наличниками дома. Глухие заборы. Собаки. Деревья по тротуарам уже с первой блестящей листвой. И вдруг с холма — распахнувшееся ложе реки и за нею оранжево-красные зубчатые стены Кремля, а над ними — ослепительные купола. На кремлевских башнях — флюгера и когтистые двуглавые орлы…

В пятнадцатом году истекли три года каторги за побег из Верхоленска. Теперь предъявили обвинения за собственно революционную работу. Перечень его противогосударственных преступлений был обширен и внушителен: один из руководителей Главного правления социал-демократии Польши и Литвы, редактор нелегального «Червонего штандара», организатор подполья на землях русской Польши… Набралось еще на шесть лет каторжных работ. Он не тешил себя надеждами на мягкосердечие самодержавной Фемиды. Выслушав приговор, не испытал ни душевного волнения, ни чувства безысходности. Напротив, он был готов и к худшему. Еще в двенадцатом году, организовав побег Зоси и уезжая в Варшаву, он написал в Главное правление: к сожалению, более чем уверен, что из этой поездки не вернется, арест неминуем. Надо было только продержаться на свободе хотя бы несколько месяцев, чтобы успеть сделать для партии как можно больше. Эту задачу он выполнил.

Вскоре после суда, летом нынешнего, шестнадцатого года, его перевели из Лефортовской тюрьмы в знаменитые «Бутырки». Перед тем, в лазарете, когда от кандальных ран едва не началось у него заражение крови, врачи попытались исходатайствовать освобождение от оков. Но в тюремной анкете значилось: требует особо бдительного надзора. А коль особого — значит, в кандалах.

Он привык. Хотя моментами лязг оков обручами сдавливал мозг.

Спокойствие! Взять себя в руки! Отрешиться от внешних воздействий! Заставить себя переключиться на мысли о деле, о сыне, о Зосе!..

Оглушающую тишину саженных стен камеры, невозможность сегодня работать надо использовать для углубления в самого себя. В капле отражается целый мир. И этот мир можно познать, изучая даже и каплю. Бессмысленность прозябания может свести слабого человека с ума. Но если принимать нынешнее положение как неизбежность и необходимость, как плату за будущее, которое неотвратимо приближается, то даже здесь человек может жить в согласии с самим собой и с повелениями своей души, своей совести — пусть плата за это согласие — страдания. Что ж, сами эти страдания становятся источником веры в жизнь. Годы одиночества постепенно накладывали на него свой отпечаток. Он стал угрюмым. Черты лица огрубели, ссутулились плечи. Начинают выпадать волосы… Сомкнуты, будто спаялись, губы. Он размыкает их лишь для кратких: «Отказываюсь отвечать» — на допросах. Со стороны может показаться: одеревенел, окаменел… Но это — взгляд со стороны. А в душе он любит жизнь даже такой. Именно такой, ибо она — реальность в вечном своем движении, в своей гармонии и ужасных противоречиях. Глаза его еще видят, уши слышат, и сердце не очерствело. И жива, жива память о тех, кого он любит!.. Эта память оживляет минувшее, делает его едва ли не зримым и осязаемым. И он верит в дело, которому служит, готов на все — хоть землю копать, любую черную работу исполнять во имя идеи. Он жаждет вернуться в строй — и вернется, несмотря ни на что. Товарищи должны знать: свой долг он выполнит до конца.

И все же моментами, в тишине, когда слышно даже, как жук точит доску нар, из глубин подсознания, как изжога, подступает отчаяние…

Нарушить тишину! Встать! Одеться! Поднять койку! Марш!..

Он начинает вышагивать по камере из угла и угол. Часами. До предела физической усталости. Тренировка для мышц. Тренировка воли. И мысли, будто подчиняясь движению тела, входят в привычный ритм.

Хорошо, что сегодня будет наконец нарушено одиночество. Это он сам потребовал, чтобы поставили на какую-нибудь работу, еще в «Таганке» начал учиться портняжному ремеслу и шить на швейной машине. Работа, чтение, сон заполняли вереницу суток, ускоряли бег времени.

Из угла в угол. Из угла в угол. Камера узкая. Пенал. В длину — шесть шагов, в ширину — три. По диагонали — восемь. Из угла в угол…

Квадрат окна, рассеченный на девять осколков, стал еще светлей. Может быть, сквозь грязное стекло пробьется сегодня отблеск солнца? Или чересчур многого хочет он от одного дня: и снятия кандалов, и встречи с людьми, и солнца?..

Лязгает засов. Скрежещет, отворяясь, дверь:

— Двести восемнадцатый, Дзержинский Феликс Эдмундов, — в кузню!..

Глава вторая

17 декабря

1

Прапорщик Костырев-Карачинский шуршал газетами, которые, как обычно, принесла поутру Наденька. Он неизменно искал раздел «Война», награждения и светскую хронику.

— В Шампани мы легко отбили неприятельские атаки на наши траншеи, — с торжеством возглашал он.

— Кто это «мы»? — в голосе Шалого звучала подготовленная насмешка.

— Наши французские союзники. А вот наши английские союзники: «Британские войска минувшей ночью произвели успешное внезапное нападение на неприятельские траншеи к югу от Ипра… Днем на фронте у Соммы происходила довольно оживленная артиллерийская перестрелка». Бельгийское сообщение: «Батареи с успехом обстреливали неприятельские позиции…»

Итальянское сообщение. Сербское сообщение. Балканский фронт, Румынский фронт… В этих официальных информациях с театра войны, выхолощенных и поднятых на ходули выспренними словами, кровавая бойня выглядела как безантрактное красочное представление на театральных подмостках. Для Антона же за этими строчками слышался грохот взрывающихся капсюлей в магазинах артиллерийских стволов; выбрасывались под ноги раскаленные снарядные гильзы; першил в горле запах пороха; истошно кричали изувеченные люди; хрипели от натуги кони. И виделись глаза — глаза, налитые кровью, вылезающие из орбит, плачущие, остекленевшие. Как глаза фейерверкера Егора Кастрюлина. И меж другими названиями Ипр был для него как клеймо: от первого упоминания этой речки пошел слух о страшном оружии, примененном германцами, — о газах. Стоило ему услышать: «Ипр», как снова вспыхивали и лопались огненно-оранжевые взрывы.

— А что пишут с нашего фронта? — спросил он.

— Вот, пожалуйста, Антон Владимирович, — с готовностью отозвался Катя. — «Рижский фронт. Выпал глубокий снег при десяти градусах мороза. На всех участках германские разведчики и передовые посты одеты в белые саваны. Перестрелка значительно оживилась. В районе Л. на Двине наш участок был подвергнут ураганному огню, но последовавшая за обстрелом попытка наступления была пресечена на месте. На всем остальном фронте день прошел спокойно».

Что написали в газетах о той газовой атаке? Тоже, наверное, «день прошел спокойно»… Отбили тогда атаку или отошли на версту — какое значение могла иметь та стычка для судьбы всей огромной битвы?..

11
{"b":"67411","o":1}