Хинта неловко усмехнулся.
— Ничего смешного. Так они объясняли передачу жизни от родителей к ребенку и чего-то существенного от мастера к его творению. Ну а Джидан… мы столько говорили о нем, что ты и сам мог бы уже угадать, что там думали о душе. Джиданцы считали душу светом, особым светом, свободно существующим во вселенной, но способным нисходить в живое. При этом джиданцы верили, что душу, как и свет, можно разделить на своего рода спектры. Они верили, что душа меняется в зависимости от того, как человек проживает свою жизнь. Они утверждали, что звездный ветер не принимает в себя зло. Смерть раскалывает души плохих людей, и все зло остается в мире, либо вовсе исчезает, а сама основа души уносится со звездным ветром. При этом души хороших людей смерть не раскалывает. Такие души богатеют от мира к миру, сохраняют память.
— Сны?
— Нет. Как ни странно, я никогда не слышал, чтобы джиданцы объясняли сны памятью душ. Эта память как-то иначе устроена. Скорее, это моральная память. Такой душе от мира к миру делается все легче делать верный выбор. И, в конце концов, люди, сквозь которых эта душа струится, становятся своего рода волшебниками — странными, очень свободными существами, присматривающими за тем миром, в котором воплотились… Но я знаю, почему ты об этом спросил. Ты смотришь на омара и думаешь о нем.
— Да. — Хинта ожидал, что взрослый скажет что-то поучительное, но Ивара неожиданно умолк. — И?
— Что? Я не знаю, во что верят омары; не знаю, способны ли они верить; не знаю, нужна ли хоть какая-то душа, чтобы быть тем, чем они являются. Душа не видна, когда нет живого тела, культуры, общения. А у омаров, как мы уже несколько раз обсуждали, всего этого нет.
— Когда мы разбирали Аджелика Рахна, мне все время казалось, что его душа в тех необычных драгоценных кристаллах у него на платах.
— Возможно. Потому что если Аджелика и жил когда-либо подобно нам, то в нем тайна его живой разумности могла бы быть связана с чем-то в его устройстве.
— Подобно тому, как в нас разумность связана с мозгом?
— Это в тебе говорит дух Притака. Наша жизнь повсюду в нас и вне нас; мы признаем людьми даже тех представителей нашего вида, которые ничего не понимают — к примеру, маленьких детей или выживших из ума стариков. Нет. Без разума мы все еще люди. А Аджелика без разума — робо с прекраснейшей в мире оболочкой. Именно поэтому в метафизическом смысле для него какой-нибудь из его кристаллов может значить больше, чем для нас частичка нашего мозга.
— Кажется, я понял, — кивнул Хинта. Тут в комнату вернулся Тави, неся стопку раздвижных пластиковых контейнеров, и неприятная работа закипела с новой силой. Мальчики выкручивали болты, резали пленки и стяжки мертвой ткани, раскрепляли контакты проводов, сливали жидкость из распавшихся шлангов. В одну минуту Хинта казался самому себе роботехником, в другую — патологоанатомом, в третью — ассенизатором. Но вскоре он был вынужден признать, что прежнее отстраненное и прагматичное отношение к вскрываемому ими телу так к нему и не вернулось. Теперь он испытывал непрерывную неясную тревогу, словно в воздухе посреди комнаты рос ком невидимой тьмы. И дело было именно в омаре. Этот труп, лишенный лица и кожи, почему-то все еще выглядел слишком живым. Порой Хинта ловил себя на иррациональной уверенности, что омар сменил позу: шевельнул пальцами или сдвинул стальное колено — устроил какую-то неуловимую зловещую шутку, пока на него никто не смотрел. Чем глубже они закапывались в него, тем сильнее Хинта ощущал потаенный трепет — словно какая-то огромная беда крылась в недрах полуразложившегося тела, словно у мертвого чудовища все еще была злая воля, и эта воля могла вырваться наружу или вызвать к себе темные силы мира, чтобы нанести удар по людям, осмелившимся нарушить ее покой.
Особенно сильно Хинта понервничал, когда они с Тави выливали в ведро фиолетовую жидкость из пузыря с кристаллом. Однако ничего не произошло; когда Хинта надрезал пузырь и смял его в своих руках, клубящееся фиолетовое облако утратило прежние очертания и вытекло вместе со всей остальной жидкостью. Подобно какому-то желе или яичному желтку, оно бесформенной кляксой шлепнулось о дно пластикового контейнера.
— А мы боялись, — произнес Тави.
— Да, видимо, оно того не стоило. — Хинта повертел в пальцах облепленный склизкой грязью кристалл. В этой штуке все же было что-то особенное; металл казался очень холодным, словно там таилось нечто негативное — прямая противоположность энергии Экватора. Хинта помнил, как Экватор согрел ему ладонь. Здесь же все было наоборот, как будто кристалл был способен высасывать жизнь прямо из пальцев человека. Ощущая в руке неприятное жжение, Хинта поспешил отложить находку в сторону.
Еще через полчаса они торжественно извлекли из нутра омара последний пузырь. Вся жидкость была слита, платы очищены от масла и разложены в том же порядке, в котором они крепились внутри ранца, и Хинта начал заново соединять их между собой, чтобы увидеть целое системы.
Первым его впечатлением стал шок от того, насколько грубо и небрежно эти устройства сработаны. Казалось, изготовлением плат занимался последний шартусский пьяница или самый нерадивый ученик из класса роботехники. Контактные дорожки петляли и изгибались без всякого видимого порядка. Припой лежал неровными кляксами, а кое-где его не было вовсе: безумный мастер-неряха укрепил электронные чипы на спайках черного полуорганического клейстера.
Второе потрясение Хинта испытал, когда присмотрелся к самим чипам. Все они были разными — из разных мест, с разных конвейеров. Красные, черные, зеленые, желтые, серебряные, золотистые, пестрые; круглые, прямоугольные, шестигранные, тетраэдральные, шаровидные; крупные, мелкие; ржавые, полурасплавленные, треснутые; с ножками всех форм и стандартов; с маркировкой на десятке языков; с невиданными стеклянными окошками; с джеками, кнопками и зубцами; с радиаторами из разного металла. Только одно объединяло их — все они не были новыми, все уже где-то поработали до того, как попасть в нутро омара, а некоторые, возможно, пережили десятилетия неправильной и экстремальной эксплуатации. Большую часть чипов омары не сумели использовать в полной мере и задействовали лишь кое-какие функции, а ненужные контакты были грубо отогнуты или вовсе обрезаны.
— Это же свалка, — сказал Хинта. Его указательный палец растерянно блуждал над хаотическим узором микросхем. — По-моему, здесь вся история робо-инженерной мысли со времен Великой Зимы! Вот те и эти сделаны в литской ойкумене. Они очень потрепанные, но это наш стандарт. Я, может, даже найду по ним справочную информацию. Этот тоже наш, но он ужасно старый. Вот этот, единственный, немного похож на внутренности Аджелика Рахна. Возможно, золотой уровень. Потом опять наши — здесь и здесь. Но все остальное, это из каких-то других времен и от других народов. Я в жизни ничего подобного не встречал. Вы что-нибудь понимаете?
Ивара нашел в себе силы подняться с постели и помочь с расшифровкой.
— Это сделано в Притаке, — указал он на один из самых монолитных, грубых и заржавленных чипов, окованных в радиатор, словно в шипастую броню. — Я не знал, что такие вообще можно встретить на нашем материке.
— А остальные? — поинтересовался Тави.
— Вот эти идут с маркировкой на языке Джидана. Но сделаны они позже и довольно грубо. Кто их так подписывал — не знаю. Думаю, это были выродившиеся поздние носители джиданских диалектов. А вот эти тоже сделаны в литской ойкумене, но не в окрестностях Литтаплампа, а далеко к востоку отсюда, в области под названием Чабека.
Еще около двух часов они разглядывали и архивировали омарьи чипы. Когда прояснилось назначение большей части этих устройств, Хинта раскрыл на экране своего переносного терминала справочник и перешел к составлению логической карты всех компьютеров омара.
— В этом вообще можно разобраться? — спросил Тави.
— Не знаю, — усомнился Хинта. Но вскоре его ждало третье потрясение: беспорядок омарьих электросхем оказался в тысячу раз проще, чем строгая и элегантная микроскопическая иерархия плат Аджелика Рахна.