Колло д’Эрбуа поспешил внести свой доклад и в свойственном ему революционном упоении представил эти отвратительные экзекуции в том виде, в каком они представлялись его воображению, то есть как нечто совершенно естественное и необходимое. Сущность его доклада состояла в том, что лионцы побеждены, но говорят, что скоро отмстят за себя. Нужно запугать этих всё еще не смирившихся бунтовщиков, а вместе с ними – всех, кто вздумал бы подражать им; нужен пример, быстрый и страшный. Обыкновенное орудие казни действовало недостаточно скоро, молот разрушал медленно; тогда картечь истребила людей, а порох истребил здания. У казненных руки, в свою очередь, были обагрены кровью патриотов. Народная комиссия отбирала их из толпы арестантов быстрым и верным глазом, и нет причин сожалеть ни об одном из них.
Террор в Лионе
Такими объяснениями Колло д’Эрбуа вынуждает изумленное собрание одобрить то, что ему самому кажется естественным. Потом он отправляется к якобинцам жаловаться на то, как трудно было оправдать свои действия, и на сочувствие, вызванное лионцами. «Сегодня, – рассказывает он, – мне пришлось прибегать к перифразам, чтобы заставить Конвент одобрить казнь изменников. Они там плакали, спрашивали: “Умирали ли изменники с первого раза?..” С первого раза! Контрреволюционеры! А Шалье разве умер с первого раза?! Вы осведомляетесь, сказал я Конвенту, как умерли эти люди, покрытые кровью наших братьев. Да если бы они не умерли, вы бы здесь не совещались!.. Что ж, они едва поняли эти речи. Они слышать не могли о мертвецах, не умели защитить себя от теней!»
Потом, перейдя к Ронсену, Колло д’Эрбуа сказал, что делил на юге с патриотами все опасности, постоянно рисковал погибнуть вместе с ними от кинжала аристократов и выказал величайшую твердость с целью заставить уважать власть Республики; что в эту минуту все аристократы радуются его аресту и видят в нем повод к надеждам. «И что же сделал Ронсен, чтобы быть арестованным? – удивлялся Колло. – Я у всех спрашивал, и никто не мог мне сказать».
На следующий день, 23 декабря (3 нивоза), Колло опять явился в клуб и объявил о смерти патриота Гайара, который, видя, что Конвент склонен будто бы осудить энергию, выказанную в Лионе, умертвил сам себя. «Обманул ли я вас, – воскликнул Колло, – говоря, что патриоты придут в отчаяние, если патриотический дух ослабнет?!»
Так, пока эти два вождя ультрареволюционеров сидели под арестом, за них волновались их приверженцы. В клубах и в Конвенте отбоя не было от ходатайств, и даже один из членов Комитета общественного спасения защищал их, чтобы защитить самого себя. Противники их, с другой стороны, нападали тоже энергично. Филиппо, возвратившийся из Вандеи преисполненным негодования против Сомюрского главного штаба, требовал, чтобы комитет начал преследование Россиньоля, Ронсена и других, и усмотрел измену в неудаче кампании 2 сентября.
Мы уже видели, сколько в этом деле было промахов, недоразумений и несогласий по несходству характеров. Россиньоль и Сомюрский главный штаб выражали недовольство и досаду, но не изменяли. Комитет мог не одобрить их поведения, но произнести над ними роковой приговор не было бы ни справедливым, ни разумным. Робеспьер желал полюбовного объяснения; но раздраженный Филиппо набросал едкую брошюру, в которой описал войну, примешивая к большой доле правды много ошибок. Эта брошюра должна была произвести сильное впечатление, потому что Филиппо нападал на самых ярых революционеров и обвинял их в гнуснейших изменах. К несчастью, Комитет общественного спасения, который ему следовало склонить на свою сторону, Филиппо тоже не очень щадил. Недовольный тем, что комитет не сочувствует его негодованию, депутат как будто и на него взваливал часть вин, которые вменял Ронсену, и даже использовал между прочими следующее оскорбительное предположение: «Если вы были только обмануты».
Брошюра, как мы сейчас сказали, произвела сильное впечатление. Камилл Демулен не знал Филиппо лично, но был в восторге от того, что в Вандее ультрареволюционеры отличились так же, как в Париже. Не представляя, что гнев мог ослепить Филиппо до того, чтобы ошибку превратить в измену, Демулен с большим интересом прочел брошюру, удивлялся мужеству депутата и, по наивности своей, говорил всем и каждому: «Читали вы Филиппо?.. Прочтите Филиппо». Ему казалось, что все обязаны прочесть эту брошюру, ясно показывавшую, каким опасностям подвергалась Республика по милости ультрареволюционеров.
Камилл очень любил Дантона, и Дантон его тоже любил. Оба были того мнения, что Республика спасена недавними победами и пора прекратить жестокости, теперь уже бесполезные; что эти жестокости, если будут продолжаться, могут только скомпрометировать революцию и что никто, кроме иноземцев, не может желать их и подстрекать к их продлению. Демулену пришло в голову начать издавать новую газету под названием «Старый кордельер», потому что он и Дантон были старейшими членами этого знаменитого клуба. Он направил свою газету против всех новых революционеров, которые хотели свергнуть и опередить революционеров более старых и испытанных.
Никогда этот автор – самый замечательный журналист революции и один из самых остроумных и наивных французских писателей – не обнаруживал столько оригинальности, грации и даже красноречия. Первый свой номер он начал так: «О Питт! Преклоняюсь перед твоим гением! Кто приехал из Франции в Англию и дал тебе такие добрые советы и указал такие верные средства погубить мою родину? Ты увидел, что вечно будешь разбиваться об нее, если не поставишь себе задачей погубить в общественном мнении тех, кто вот уже пять лет расстраивает все твои планы. Ты понял, что тебе надо победить тех, кто всегда побеждал тебя; что надо заставить обвинить в продажности именно тех, кого тебе не удалось подкупить, а в холодности – тех, кого ты не смог охладить». «Я раскрыл глаза, – говорил Камилл в другом месте, – я увидел число наших врагов: множество их зовет меня из Дома инвалидов и заставляет вернуться в бой. Надо писать! Надо бросить свой медлительный карандаш, которым я рисовал у камина историю Революции, и взяться вновь за быстрое перо журналиста и мчаться во весь опор за революционным потоком. Я депутат с совещательным голосом, только после 3 июня никто со мною не совещался, – и вот я выхожу из своего кабинета, в котором у меня было время, чтобы на досуге обстоятельно понаблюдать за нашими врагами».
Демулен до небес превозносил Робеспьера за его поведение у якобинцев, за великодушные услуги, оказанные им старым патриотам, а про церковь и казни писал следующее: «Больному духу человеческому нужна постель, вызывающая сладкие сны; эта постель – религиозные предрассудки; глядя на учреждаемые празднества и процессии, я думаю, что больного только перекладывают на другую постель и при этом вынимают у него из-под головы подушку, надежду на другую жизнь…»
Потом Демулен, рассказывая об обществе при римских императорах и притворяясь, будто только переводит
Тацита, сделал ужасающий намек на закон о подозрительных лицах. «В старину, – писал он, – в Риме, по словам Тацита, существовал закон, определявший государственные преступления, которые подлежали смертной казни. Эти преступления ограничивались при республике четырьмя видами: если армия была покинута в неприятельской стране; если кто-то возбуждал мятежи; если члены собраний, облеченных властью, дурно управляли делами или общественной казной; если величие римского народа было унижено. Императорам пришлось многое прибавить к этому закону, чтобы иметь возможность обрекать на гибель целые города. Август первым расширил этот закон, включив в него сочинения, которые он называл контрреволюционными. Скоро расширениям не стало границ. Как только простые речи были возведены в государственные преступления, остался всего один шаг до превращения в преступления обычных взглядов, печали, сострадания, вздохов, даже самого молчания.