В том-то и состоит печальная участь человека, запутавшегося в зле, что он не может остановиться. Как только в нем зарождается сомнение в своих действиях, как только он чуть догадывается, что заблуждается, он вместо того, чтобы обратиться вспять, очертя голову кидается вперед, оглушая сам себя, будто для того, чтобы отогнать озаряющие его проблески сознания. Чтобы остановиться, ему нужно бы успокоиться, проверить, исследовать самого себя и произнести самому над собой такой страшный приговор, на какой ни у одного человека не хватит духа.
Только общее восстание могло остановить изобретателей ужасной системы террора. В этом восстании должны были участвовать и члены комитетов как соискатели верховной власти, и монтаньяры, жизнь которых висела на волоске, и негодующий Конвент, и, наконец, все возмущенные таким неслыханным кровопролитием. Но чтобы прийти к этому союзу зависти, страха и негодования, требовалось, чтобы зависть имела еще успех в комитетах, чтобы страх Горы достиг крайней степени, чтобы негодование пробудило заглохшее мужество в Конвенте и в самом обществе. Наконец, нужен был случай, который заставил бы все эти чувства вспыхнуть разом, нужно было, чтобы угнетатели нанесли первый удар, а у мятежников хватило храбрости отразить его.
Общественное мнение находилось в надлежащем состоянии, и наступала минута, когда движение против революционных неистовств становилось возможным. Теперь, когда Республика одерживала победу за победой и враги ее оказались поражены страхом, люди готовы были перейти от боязни и ярости к доверию и жалости. Такой поворот стал возможен в первый раз с начала революции. Когда погибли жирондисты, а потом дантонисты, еще не время было взывать к человеческим чувствам. Революционное правительство тогда еще не перестало быть полезным и не утратило кредита.
Пока, до решительной минуты, противники наблюдали друг за другом, и злоба закипала в сердцах. Робеспьер совсем перестал появляться в Комитете общественного спасения. Он надеялся подорвать доверие своих товарищей к правительственным действиям, не принимая в них участия. Он показывался только у якобинцев, куда не смели больше являться Колло и Бийо и где его с каждым днем боготворили всё больше. Робеспьер начинал вести там речь о комитетных раздорах. «Когда-то, – говорил он, – клика, образовавшаяся из остатков партии Дантона и Демулена, нападала на комитеты в целом. Ныне же она предпочитает вести интригу против нескольких членов отдельно, чтобы этим путем разорвать связи. Когда-то эта клика не смела нападать на национальное правосудие; ныне же она считает себя достаточно сильной, чтобы клеветать на Революционный трибунал и декрет о его организации; она приписывает то, что составляет принадлежность целого правительства, одному лицу; она дерзает говорить, что Революционный трибунал учредили для того, чтобы вырезать Национальный конвент, и, к несчастью, слишком многие поверили ей. Поверили этой клевете, с аффектацией стали распускать ее, говорить о диктаторе.
Утверждают, что это будто бы я, и вы содрогнулись бы, если бы я вам сказал, где это было говорено.
Правда – мое единственное убежище против злодеяния. Эта клевета, конечно, не заставит меня впасть в уныние, но повергнет в нерешительность насчет моих дальнейших действий. Впредь до того времени, когда мне можно будет сказать больше, я взываю для спасения Республики к добродетелям Конвента, комитетов, добрых граждан, наконец, к вашим добродетелям, столь часто приносившим пользу отечеству».
Из этого отрывка видно, какие коварные инсинуации Робеспьер начинал применять в отношении комитетов, привязывая якобинцев исключительно к себе. За это якобинцы платили ему беспредельным доверием. Революционная система приписывалась ему одному; поэтому понятно, что все революционные власти были преданы Робеспьеру и с жаром стояли за него. К якобинцам должны были примкнуть коммуна, всегда во всем вторившая и подражавшая им, и все судьи и присяжные Революционного трибунала. Всё это вместе составляло порядочную силу, и, при большей решимости и энергии, Робеспьер мог бы сделаться весьма опасным. Через якобинцев он располагал мощной силой, которая до сих пор была представительницей общественного мнения и властвовала над ним; через коммуну располагал местными властями, которые во всех восстаниях брали инициативу и вооруженными отрядами Парижа. Мэр Паш, комендант Анрио, спасенные Робеспьером, когда их чуть не отдали под суд вместе с Шометтом, были ему безусловно преданы. Бийо и Колло, правда, посадили Паша, пользуясь отсутствием Робеспьера, но новый мэр Флерио был ему предан точно так же, а Анрио у него отнять не посмели.
Если прибавить к этим лицам председателя суда Дюма, вице-председателя Коффиналя и всех судей и присяжных, то можно составить себе понятие о средствах, которыми Робеспьер располагал в Париже. Если комитеты и Конвент не слушались его, ему стоило только пожаловаться якобинцам, вызвать среди них движение, сообщить это движение коммуне, объявить через муниципальную власть, что народ снова вступает в свои державные права, поднять на ноги секции и послать Анрио в Конвент требовать выдачи пятидесяти или шестидесяти депутатов. Дюма, Коффиналь и весь трибунал были к его услугам для расправы с депутатами, которых Анрио похитил бы.
Одним словом, Робеспьер имел в руках все средства устроить новое 31 мая, только быстрее и вернее, чем прежде. Поэтому приверженцы и клевреты обступали его и упрашивали только подать сигнал. Анрио вызывался развернуть свои колоны и обещал действовать энергичнее, чем 2 июня. Робеспьер, который предпочитал всё делать сам и полагал, что его слово еще очень сильно, хотел подождать. Он надеялся подорвать популярность комитетов своим уходом и речами у якобинцев, а достигнув этого, предполагал открыто атаковать их в Конвенте при первом удобном случае. Он продолжал заправлять трибуналом и поддерживать деятельную полицейскую систему посредством бюро. Таким образом, Робеспьер следил за своими противниками и знал о каждом их шаге.
Теперь он позволял себе несколько больше развлечений, нежели прежде. Он часто ездил в прекрасное поместье, где жила преданная ему семья, – в Мезон-Аль-фор, в трех лье от Парижа. Туда ездили и все его приверженцы: Дюма, Коффиналь, Флерио, Анрио со всеми своими адъютантами. Они скакали по большой дороге по пяти в ряд, сбивая встречавшихся пешеходов и наводя страх и ужас на весь околоток. Хозяева поместья и друзья Робеспьера, беспрестанно проговариваясь, давали повод предполагать существование таких планов, каких еще даже не было задумано и на какие у них не хватило бы храбрости.
В Париже Робеспьер всегда быль окружен теми же лицами; за ним на небольшом расстоянии постоянно следовали несколько якобинцев или присяжных, люди преданные, ходившие с палками и спрятанным оружием, готовые при первой опасности броситься к нему на помощь. Их называли телохранителями.
Между тем Бийо-Варенн, Колло д’Эрбуа и Барер, со своей стороны, забрали в свои руки все дела и в отсутствии своего соперника сблизились с Карно, Робером
Ленде и Приёром (депутатом Кот-д’Ора). Общие интересы сближали их с Комитетом общественной безопасности, и все они хранили полнейшее молчание. Они старались понемногу ослаблять могущество своего соперника, ослабляя вооруженные отряды Парижа. Каждая из сорока восьми секций имела по отряду канониров; эти отряды при всяком удобном случае демонстрировали в высшей степени революционный дух и всегда стояли за всякое восстание. Вышел декрет, по которому половина их должна была остаться в Париже, а другую половину позволялось переместить. Бийо и Колло приказали начальнику комиссии передвижения последовательно направить войска к границе.
Все свои операции они тщательно скрывали от Кутона, который не удалялся, подобно Робеспьеру, а напротив, внимательно следил за ними и стеснял их. Бийо, мрачный и желчный, редко отлучался из Парижа; но остроумный Барер, любивший пожить в свое удовольствие, часто отправлялся в Пасси с главными членами Комитета общественной безопасности – стариком Бадье, Амаром и Буланом. Они собирались у Дюпена, бывшего откупщика, прославившегося при монархии своей кухней, а при революции – докладом, погубившим других откупщиков. Там они наслаждались жизнью в обществе красивых женщин, и Барер острил насчет первосвященника Всевышнего, а также насчет первого пророка и возлюбленного сына полоумной старухи, вообразившей себя Богоматерью. Повеселившись, они возвращались в Париж из объятий своих куртизанок и снова погружались в кровь и соперничество.