Город открылся взору внезапно и едва не весь. Дорога спускалась к нему с некоторой возвышенности, и в прозрачном утреннем воздухе было видно далеко. Повсюду над городом поднимались дымы — из высоких заводских труб, из труб пароходов; кое-где слегка дымились и печные трубы. Восходящее солнце подкрашивало розовым снизу редкие перистые облака. Также и многочисленные дымы являлись взору в этот ранний час розоватыми. Город виделся с возвышенности огромным, серым, размытым пятном, на фоне которого более-менее отчётливо проступали отдельные здания, шпили.
Приближаясь к вокзалу, поезд сбавил ход. Проплывали за окном дровяные, угольные и продовольственные склады, магазины и лавки-лачуги, трактиры, чайные, портерные[8], бочки водовозов, извозчичьи коляски, жилые дома — чем ближе к вокзалу, тем краше и дороже. Всё чаще мелькали вывески. «Керосин, мыло», «Москотильные товары», «Пивная торговля», «Овощная и хлебная торговля», «Мануфактурные товары», «Скобяные товары», «Стеариновые свечи», «Слабительные пилюли» и т.д., и т.д. От вывесок этих, писанных по белому и красному, по синему и золотому, по витринному стеклу и прибивной доске, буквами аршинными и саженными, словесами русскими, английскими, немецкими, французскими, кто во что горазд, у Надежды зарябило в глазах и кругом пошла голова...
И вот уж показалась в окно величественная громада Николаевского вокзала с изящной часовой башней, напоминающей башню ратуши какого-нибудь европейского средневекового города, и с циклопических размеров металлическим покрытием над концами путей. Поезд как раз вползал в разверзтое сумрачное жерло крытого вокзала, и взгляд выхватывал то строй чугунных колонн, подпирающих галереи, то стальные фермы, удерживающие железное покрытие высоко над головой, то двери многочисленных кладовых в глубине помещения; лучи света здесь падали из широких арочных окон, разрезавших боковые стены, из окон таких больших, каких в Петербурге до строительства сего вокзала, пожалуй, и не видывали. И как долгожданный первозданно-незыблемый берег, к коему подходит корабль-поезд, — гранитный дебаркадер[9], полный народу.
Оживление царило в вагоне, такое же оживление было и на вокзале. Встречающие торопились, заглядывали в окна вагонов. Узнавали своих, восклицали, бежали. Молодые саечники и пироженщики с большими корзинами в руках подходили к поезду и звонкими голосами зазывали к себе. Им вторили мелочные торговцы с навесными ящиками на груди, полными всякого товара. Сапожник в фартуке стучал над головой щётками, привлекая внимание публики. Сновали туда-сюда носильщики с громыхающими тележками и с яркими бляхами на груди, покрикивали: «Посторонись!». Шныряли какие-то мальчишки. На них ругался бородатый метельщик с совком на длинной рукояти и метлой. Слышно было, как где-то недалеко свистели, ухали и отдувались всесильные паровозы. Пассажиры открыли окна, и шумы ворвались внутрь, и в вагоне сразу ощутилась утренняя свежесть; слегка пахнуло угольным дымком, буфетной кухней, табаком, какой-то колёсной смазкой. Махали в окна руками. А поезд, устало перестукивая колёсами и поскрипывая тормозами, совсем сбавил ход.
Кого-то встречала интересная дама с цветами. Надежда обратила внимание на модную шляпку с плюмажиком[10], какая этой даме была весьма к лицу, на шёлковое платье с рюшами, плотно обтягивающее грудь и тонкую талию. Глаза дамы были прикрыты вуалькой, но нельзя было не разглядеть, как радостно они блестели, как они в волнении перебегали от одного окна к другому. Даму, кажется, сопровождали несколько господ при бабочках и с шампанским в руках...
Поезд остановился. Пыхтел паровоз. Слышались новые свистки.
Всеобщее возбуждение передалось и Надежде. Она радовалась новому солнечному, такому бодрому утру, радовалась возвращению в любимый город — в город городов, — радовалась многоголосому звучанию этого города после сельской тишины, в которой по весне слышно, как лопаются на ветвях почки, а по осени — как падает на холодную землю лист. Предупредительные друг к другу пассажиры второго класса покидали вагон. На Надежду всё украдкой оглядывался худенький семинарист с жиденькой — первой в жизни, — но, верно, обласканной (потому что первой) бородкой. Перед девушкой шёл к выходу господин в котелке и с саквояжем, похожий на доктора. Позади неё — интеллигентного вида женщина с двумя детьми; должно быть, возвращались с дачи. Мать несла дорожный сундучок; младшенький пытался помогать ей, но не столько помогал, сколько виснул на сундучке.
Господин в котелке, похожий на доктора, спускаясь по ступенькам вагона, вдруг приостановился и запел глубоким басом:
— Скорбит душа.
Какой-то страх невольный
Зловещим предчувствием
Услышав этот голос, дама с цветами обернулась и вся как будто засияла — улыбка её была хороша. Дама устремилась к господину в котелке, который как раз сошёл на дебаркадер, и другие встречающие уже с ликованием сбегались отовсюду.
Надежда услышала, как кто-то из приехавших сказал у неё за спиной, — наверное, той женщине с детьми, — что этот господин — известный певец из Мариинки, бас-профундо; сказал, что у него были концерты в Москве.
Дама прижалась к груди певца, а он, приобняв её и улыбаясь встречающей публике, гудел прекрасно и сильно, как иерихонская труба:
— О, Праведник, о, мой Отец державный!
Воззри с Небес на слёзы верных слуг
И ниспошли ты мне
Священное на власть благословенье.
Я буду благ и праведен, как ты...
[12] Под высокими железными сводами, как под сводами огромного храма или лучшего из театров, голос ещё усиливался эхом и опускался обратно мощными, тревожными раскатами.
Дама в шляпке улыбалась и жмурилась от счастья. Поклонники и поклонницы окружили певца плотной и шумной толпой. Громко выстрелило шампанское, бутылка с фужерами показались над головами.
Внимание встречающих и прибывших пассажиров было так занято этой сценой, что никто не заметил, как нервно среагировал на хлопок статный полицейский, прогуливающийся недалеко. Он всем корпусом повернулся на звук, и рука его потянулась было к кобуре, но потом расслабленно легла на портупею. Полицейский слегка нахмурился, покачал головой и продолжил путь вдоль состава.
Бас и его поклонники тут же у дебаркадера взяли спустя минуту извозчиков и через арку в здании вокзала, грохоча по булыжной мостовой, покатили на Знаменскую площадь.
Надежда
на была девушка возвышенной, романтической души — Надежда Ивановна Станская — и влюбчивая. Она с детских лет писала дневничок. И книжек дневничка у неё за недолгую жизнь накопилось с дюжину. Если бы у нас была возможность полистать её первые книжечки, то мы бы довольно скоро наткнулись на описание давнего, почти позабытого уже любовного чувства к мальчику из соседнего поместья. Позабытого Надей, потому что прошло с тех пор более десяти лет, и в последующих чувствах более сильных те первые любовные впечатления детства поблекли, а многие подробности вообще в памяти стёрлись, ибо есть у человеческой памяти парадоксальное свойство — забывать; к написанному же в детстве Надя не возвращалась — стыдилась своих ранних опусов, в коих слог был, мягко говоря, далёк от изящества, в коих всякое её жизненное открытие виделось ныне избитой истиной, а поразившая воображение деталь — мелочью, не достойной ни рассмотрения, ни даже упоминания (и то верно: будет ли взрослой девице интересно читать сетования девяти летней девочки по поводу того, что у родителей и у господ из соседнего поместья слишком мало поводов для встреч, и потому у неё и у соседского мальчика так мало возможностей для развития отношений). Увы, отношения её с тем мальчиком — милым и застенчивым, златокудрым и немного веснушчатым — продлились недолго и даже не успели окрепнуть, поскольку мальчик заболел чахоткой и, несмотря на все усилия лучших петербургских докторов, очень быстро от этой тяжёлой болезни слёг, сгорел... В первых книжках дневничка у Надежды вызывали интерес разве что закладки — радующие глаз яркими колерами шёлковые тесёмочки, милые сердцу засушенные цветочки и листочки, связанные с тем или иным волнующим событием, и тончайшего батиста платочки, надушенные мамиными любимыми духами и много уж лет хранившие нежный аромат.