Кто-то должен был улыбнуться первым. Надя улыбнулась, спрятав узелок за спиной.
Однако Митя, наверное, не видел. Митя всё норовил отвернуться от Надежды; оно и понятно: меленькие, очень меленькие стежки, какие он делал, требовали сосредоточения. На иные вопросы её он отвечал односложно, а иных как будто вообще не слышал, отмалчивался. Всячески избегал встречаться глазами. Накладывая стежки, склоняясь над препаратом, что-то себе пришёптывал. Очень выразительно Бертолетов изображал занятость и никаких объяснений не давал.
Надя ушла из лаборантской, едва сдерживая слёзы. Она не знала, что и думать. Шла и ничего впереди себя не видела. Если б её в это время кто-нибудь окликнул, вряд ли бы она услышала. Пребывая в таком, оглушённом, состоянии, она сама не заметила, как добралась до дома; и как отпирала дверь, не помнила. Она не помнила, что у себя в келейке делала — покушала ли, умылась... Под вечер только обнаружила себя лежащей в одежде на постели. Горевала, чувствовала себя совершенно опустошённой. Жизнь кончилась, и ничего уже впереди не будет, ничего, кроме боли, не потревожит. Ничего не хотелось делать, ни к чему не лежала душа.
...А ещё через два дня Бертолетов вдруг сам пришёл к ней домой.
Она отворила дверь. Он стоял перед ней. Виновато отводя глаза в сторону, неуверенно разводил руками:
— Я люблю тебя, Надя. Я не могу без тебя. Поверь: нет никаких сил...
И вновь засияло солнце. Золотыми лучами оно так и залило маленькую комнату Надежды, вмиг развеяло все хмари, рассыпалось по пространству бесчисленными, ослепительно яркими искрами. Ах, кабы не случилось тут пожару!.. Солнце сладкой патокой окутало тело Надежды, оно властно проникло к ней в душу и наполнило её теплом и приятной истомой. В её комнатке опять звучал его голос — любимый, потом потерянный как будто на веки, но счастливо обретённый вновь. О, это была величайшая музыка, совершеннейшая из музык — голос его, сотканный из ноток нежности и любви, из ноток внимания и заботы! Этот голос Надя слушала не слухом, но телом — слушала, прижимаясь к груди Бертолетова.
Грудь его — была небо. И голос его в небе грохотал:
— Я не могу без тебя, Надя. Белый свет не мил. Но необходимо объясниться, — он гладил ей голову, потом, склонившись, целовал слезинки её, сбегавшие по щекам. — Быть может, после объяснений ты сама оставишь меня. Ибо я не думаю, что ты готова к тому, к чему давно готов я.
Любовь
т волнения Бертолетов говорил сбивчиво, объяснения его сначала казались Наде сумбурными, невнятными. Она, больше думая о том, что Митя, наконец, снова с ней, больше думая о ласках его, о чудном голосе его в небе, никак не могла вникнуть в суть того, что он говорил. Бертолетов прижимал её к себе — крепко-крепко, словно боясь её отпустить, боясь опять потерять; он гладил ей волосы ладонями и зарывался ей в волосы лицом, вдыхал запах их, который, казалось, приводил его в ещё большее возбуждение. Он говорил, что был обескуражен этим совпадением; он никак не мог предполагать, что Сонечка, лучшая подруга Нади, окажется дочерью того человека, которого... Он так был потрясён, что не знал, как поступить. Ему потребовалось время, чтобы одуматься. Бертолетов не хотел, чтобы Надя ошибалась на его счёт и хоть однажды подумала, будто он с самого начала сошёлся с ней, имея целью через неё приблизиться к Сонечке...
Надя ничего не понимала. При чём здесь Сонечка? При чём здесь «тот человек, которого»?..
...чтобы приблизиться к Сонечке, а через неё к Ахтырцеву-Беклемишеву — к этому негодяю, душителю честных людей, к этому кровопийце...
— О, молчи, Митя. Ты, наверное, путаешь. Ты не про того человека говоришь.
Но Бертолетов не умолкал.
Он Надежду сразу заприметил. Ещё в поезде. Но так получилось, что потерял. А потом увидел её среди курсисток. Какой это был праздник для него — именины сердца!.. Ему сейчас противна, страшна мысль, что Надя подумает, будто им с самого начала двигал расчёт. Не могло бы быть ничего подлее такого расчёта. Чувство. Только чувство, безудержно растущее с каждым днём, влекло его к ней и удерживало подле неё. Но как быть с этой случайностью, с этим совпадением, бросающим тень на самое сильное, самое трепетное чувство его?
— О, Митя, молчи. Ты путаешь вс`. И ты мысли мои запутал. Какой расчёт, когда чувство?.. Забудь.
Он прижимал её сильно к своей груди.
Уж, наверное, больше он сокровище своё не потеряет; против всего мира поднимется, станет горой маленький человек, но не отдаст, с самой Смертью поспорит, с той дамой, перед которой ещё никто не устоял, он собой пожертвует, но любимую не выдаст, в пропасть кинется за ней без страха, в бездонный холодный омут опустится и спасёт. Сейчас, сейчас он вберёт, вожмёт её в себя, он вдохнёт её, он поместит её у себя в груди — там, где сердце, — чтобы она всегда была с ним, пока он живёт, пока сердце стучит, пока тревожится дыханием грудь. Всегда чтобы...
Он целовал ей волосы, лоб, щёки, глаза. Слёзы её высохли, а лицо теперь пылало.
— Митя, ты в горячке. Ты болен?..
— Я счастлив.
— Господи, как горячи руки твои — огонь...
Он был огонь, она — вода. Две вечные стихии, созданные друг для друга и противостоящие друг другу, две вечные стихии, в единении рождающие землю от начала времён, два божества: одно освещающее и сжигающее, другое — очищающее и гасящее. Он был огонь — ослепительный, быстрый, бушующий, властный; она была вода — блестящая, медленная, текучая, податливая. Огонь был ясный и прозрачный, вода — полная тайны, тёмная и мутная не только во облацех, неодолимо притягательная, всепоглощающая и всескрывающая. Он поднимался над ней, и она покорно опускалась. Он повелевал, и она безмолвно подчинялась. Но, отдав ей силу, он остывал, а она тогда вскипала, она окутывала его, и он вновь распалялся. Всесжигающие языки его пронзали пространство. Вода изгибалась и охватывала его, устремлялась вперёд, вода расплёскивалась и шумела гигантскими водоворотами, огонь бесстрашно в них погружался, он шипел, накалённый в древнейшем горниле желания, он пронзал и входил, суля блаженство, доставляя боль, без которой счастье не счастье, вызывая стон, без которого страсть не страсть, и наконец даря сказанное великое блаженство — как бесконечный выдох, как бесконечный вдох...
Сомнения
ременами слышались шаги и говор поздних прохожих. Всё реже тревожили тишину окрики извозчиков и тяжёлый конский топот. Жёлтый свет фонаря сочился с улицы в комнату; на фоне чёрно-синего зимнего неба он выглядел золотым; того же цвета искристые лучики разбегались во все стороны от узоров изморози на стекле, они рисовали на белом потолке волшебный, невиданный сад. Свет с улицы прозрачным одеялом накрывал Надю, безмолвно и с закрытыми глазами лежавшую рядом с Бертолетовым и положившую ему голову на грудь. Обнажённое, расслабленное, отдыхающее тело её, совершенное тело юного божества, в этом свете выглядело отлитым из золота — отлитым искусно и отполированным мастерски, с любовью. И Надя, и Бертолетов испытывали сейчас одно — блаженную истому телесную и душевную. Сладкая опустошённость объединяла их, как начала начал объединяют разные миры; это была опустошённость, дарящая обоим желанное отдохновение и делающая тела и души непобедимо сильными.
Припомнив некую мысль, Надя открыла глаза:
— Это мой ответ тебе, Митя. Я не оставлю тебя после твоих объяснений. Разве что ты теперь оставишь меня.
Он прижал её к себе — нежно, но крепко. И вздохнул так облегчённо, будто только недавно стоял на краю гибели и уже прощался с жизнью, однако опасность чудесным образом миновала:
— Ни теперь и никогда. В особенности теперь.
Она посмотрела ему снизу в глаза: