Всё теперь было на своих местах. Всё теперь было — так.
Обморок
ольше в дом Ахтырцевых социалисты писем не слали.
Жандарм в шинели голубоватого цвета, с большой кривой саблей и геройскими усами целыми днями прохаживался у подъезда. Скрипели его сапоги, поскрипывал под каблуками снег. Временами зоркий взгляд пронзал перспективу улицы, пристрастный взгляд регулярно ощупывал опасную темень подворотен. Ночами жандарм боролся со сном, сидя на кушетке в подъезде, опершись тяжёлым подбородком в бронзовый эфес сабли. Часто покуривал трубочку. Поглядывал недреманным оком в тёмное окно.
Соня лишний раз из дому не выходила, ибо офицер не мог сопровождать её постоянно. Она была словно в заточении и очень скучала по воле. Но папа гуляния запретил. Да и страшновато было. За каждым углом мерещился злой социалист с кинжалом. Одна отдушина в этой ситуации у Сони была — подруга Надя. И Соня всё звала Надю к себе в гости. Надя же на каждое приглашение отвечала отказом; под разными предлогами отказывалась: то ей будто нездоровилось, то будто времени было в обрез, то будто «извини, Соня, неловко гостеприимством злоупотреблять»...
А однажды — на Сретение Господне — не нашлась с отговоркой и приглашение подружки приняла.
Детей в доме на этот раз не было; куда-то подевались дети — может, были в гости приглашены. Николенька, видно, перед уходом рассыпал мозаику. Маша, подоткнув за пояс подол и ворча, поблескивая белыми, круглыми коленками, ползала по полу, собирала мозаику в коробку.
Обедали вчетвером: Виталий Аркадьевич с Анной Павловной и Соня с Надей.
За стол Надю посадили прямо напротив отца семейства. Когда Надя заняла своё место, когда разгладила салфетку на коленях, Виталий Аркадьевич задержал на её лице взгляд, и ей подумалось, что чуть дольше обычного он взгляд задержал; и улыбнулся он ей весьма приветливо, Надежде даже показалось, что улыбнулся он много приветливее, чем раньше, причём он не просто приветливо улыбнулся, а со значением — ободряюще как-то, поощряюще. Надежда чувствовала неловкость и была более скована, чем всегда. Неловкость её происходила от сознания того, что совершает она поступок недостойный — недостойный человека с честью: ибо и в собрании социалистов ей, девушке Мити Бертолетова, хотелось быть своей, и у непримиримого противника их, у жандармского подполковника в доме, не хотелось выглядеть чужой; прошло немало времени с того памятного их разговора о выборе, но выбор свой Надя всё ещё не сделала, и в глазах этого умного, опытного человека наверняка выглядела беспринципной глупой девицей, которая склоняется то туда, то сюда, как трава на ветру. Прямая причина скованности была в подозрении — в быстро крепнущем подозрении, — что «А.-Б.» неловкость её хорошо понимает, что про Надю он, в отличие от других присутствующих за столом, знает всё-всё, и про поступки её в последние месяцы знает, и мысли теперешние с лёгкостью читает, с места на место перекладывает её мысли, разглядывает их и так, и сяк... вот сейчас, как раз сейчас он это делает, когда задерживает на лице её свой проницательный взгляд...
Пока Маша подавала суп, пока разливала его по тарелкам, в столовой царило молчание; тишину изредка прерывали постукивание половника о фарфор и потрескивание стеариновых свечей в серебряных подсвечниках на столе. Надя, не имея сил выдерживать значительные либо изучающие взгляды подполковника, опустила глаза и сидела как на иголках.
Маша, накрыв крышкой супницу, ушла на кухню, и тогда за столом начался разговор, который, как обычно, являл собой скорее бесконечный, доминирующий монолог Виталия Аркадьевича, нежели был общим, непринуждённым разговором. Отец семейства как всегда много говорил о внутренней политике государства, на которую сам лично, по его совершенному убеждению, оказывал немалое влияние, ибо, как он выразился, был в силу служебного положения «на острие». Опять в речах его немало места занимали инородцы — главным образом, поляки и евреи. Почему поляки ищут путей русскую монархию пошатнуть? Потому что поляки жаждут свободы и хотят реванша. И ещё они не могут простить русской монархии унизительной судьбы своего древнего трона, очень переживают они за трон польских королей[40]. Почему евреи столь многочисленны в среде народников, почему они так активно «раскачивают лодку»? Потому что они рвутся к власти и к богатствам страны. Они хотят русскими руками отомстить западному христианскому миру за все те унижения и беды, что от него претерпели, — за погромы, убийства, насилие, за вечные гонения, презрение, за бесконечные поборы и пр. Они поддерживают всё, что ослабляет Россию, они недовольны всем тем, что делает власть сильнее:
— Разве всё это не очевидно?.. Сдаётся мне, однако, ни у тех, ни у других ничего не получится. Ибо из истории мы знаем немало примеров того, что поистине великие дела вершатся исключительно чистыми руками. Ежели руки не чисты, то и дела не велики и не долговечны. Соблюдайте законность, господа! Действуйте в рамках закона и будете чисты. А коли считаете закон неправильным, предпринимайте всё, чтобы его исправить. В отечестве достаточно свободы для того, чтобы достигать своих целей гуманными, цивилизованными способами, а не посредством кинжалов и бомб. В отечестве растёт дух либерализма, и потому не сомневаюсь: назревают изменения; вот и двигайтесь в русле взглядов и методов либеральных. Что ещё вам надо! Если считаете свои цели высокими, зачем же действуете методами дикаря?.. Если считаете свои цели благородными, боритесь за них, сохраняя и облик свой благородным...
Виталий Аркадьевич сделал огорчённое лицо:
— То, что говорю сейчас вам, я и противной стороне говорю. Но они не слышат меня. Потому что не желают слышать, потому что услышать меня не выгодно им. Я вот как думаю: если даже гипотетически предположить, что у них однажды что-нибудь получится, то это не будет революция в чистом, самом благородном её смысле, а это будет переворот с низменной целью узурпации власти — узурпации в частнособственнических интересах... Они, ловкачи и плуты всех калибров, лукавят с простодушными, они выискивают в моих словах подвох, хитрости какие-то высматривают, полагают, что я где-то передёргиваю, обвожу их вокруг пальца. И всячески меня чернят, поливают грязью, даже, кажется, охотятся за мной... Ничего не могу с этим поделать, — он развёл руками. — Всем не угодишь. Всегда найдутся недовольные — не те, так эти будут грязью поливать. И печально знаменитым будешь не слева, так справа. И я не сомневаюсь уже: чтобы не стать печально знаменитым, лучше не быть вовсе знаменитым.
Анна Павловна подняла на супруга глаза и сказала не без укора:
— Не напугайте девочек, Виталий Аркадьевич.
— Девочек? — глаза подполковника сверкнули, и Наде показалось, что сверкнули они в её сторону. — Девочки наши в непростые времена живут. И думают дальше, чем мы с вами, Анна Павловна, полагаем, и ходят опаснее, чем мы, старшее поколение, им позволяем. Они закаляются. Они ищут. Они готовятся сделать выбор. А на курсах у себя, выдумаете, они шёлковые бантики завязывают, друг другу сказочки рассказывают, лирические песенки поют?.. Профессор Грубер, я слышал, держит их строго, от реалий жизни, от реалий смерти не оберегает; он заставляет их ручки по локоть в гноище совать, не за столом будет сказано, простите... Не думаю, что есть нужда их щадить, Анна Павловна. Они ещё покажут себя.
После перемены блюд Виталий Аркадьевич вернулся к своему монологу:
— А теперь вот ещё письма с требованиями и угрозами стали присылать. Вам это, девочки, знать надо. И ладно бы только мне угрожали — я бы это выдержал, я мужчина, офицер, в моей жизни всякое бывало. Но они угрожают и членам семьи. Какие-то грязные намёки себе позволяют: что кто-то в мундире в дом войдёт, а в фартуке выйдет... про подворотню ещё что-то... ну-ка, вспомню сейчас... Да бог с ним!.. — махнул Виталий Аркадьевич рукой. — Незачем и вспоминать-то эту грязь. Однако подленькие угрозы, признаюсь, сильно подействовали на меня. Я не беден духом, и дух мой восстал. И чаша моего терпения оказалась переполненной, — говоря это, подполковник пристально, изучающе (от ободряющей улыбки не осталось и следа) поглядел Надежде в лицо. — И вот, мои дорогие! Скажу я вам... Всё. Седьмая печать сорвана... сорвана...