Выше мы говорили, что по части особых примет у Охлобыстина было никак. Это мы, пожалуй, поторопились сказать; это мы, наверное, ошиблись. У него имелась одна особая примета, у него имелась одна очень заметная морфологическая деталь, за какую цепляется взгляд любого стороннего человека, а тем более взгляд приметливого художника, и какую мы можем здесь без труда описать. О чём же речь?.. Нет ничего удивительного в том, что при таком чутком нюхе нос у Охлобыстина был длинный и подвижный. Нам уже понятно: нос этот предназначен был не столько для того, чтобы украшать невыразительное лицо Охлобыстина, и даже не столько для того, чтобы через него дышать, сколько для того, чтобы вынюхивать, пронюхивать, обнюхивать, внюхиваться, принюхиваться и т.д.; можно было бы вставить в этот ряд ещё и «занюхивать», но Охлобыстин не пил; можно было бы вставить ещё «снюхиваться», но он был одиночка, привык полагаться в жизни только на себя. Нос у Охлобыстина был великолепный: тонким, острым шильцем устремлённый вперёд, с хорошо развитыми ноздрями. Когда Охлобыстин ловил какой-либо запах, когда держал нос по ветру, ноздри у него шевелились и едва не поворачивались в поисках источника запаха, как поворачиваются уши у волка в поисках источника звука, крылья носа приподнимались сзади и становились распростёртыми, как крылья взлетающей птицы.
Длинный нос — выдающаяся деталь. Вот в этом и была обратная сторона медали. В своё время из-за длинного носа Охлобыстина даже не хотели брать в штат Третьего отделения. Известно, для филёра важна неприметная внешность — чтобы наблюдаемый, выслеживаемый не выделил его из массы случайных людей и не запомнил. Длинный же нос — деталь запоминающаяся. Но потом всё же махнули на его нос рукой. Бывают и более заметные особые приметы; как то: горб, башенный череп, косоглазие, кривое лицо, большой рот, редкие зубы, родимое пятно, оттопыренные уши, заячья губа, колченогость, всевозможные увечья, смазливость, безобразность и пр. К тому же Охлобыстин весьма подходил Третьему отделению по всем другим статьям: у него было отменное здоровье, он был вынослив, как выносливы все сухощавые люди (мог тридцать вёрст пройти и не почувствовать усталости, мог часами сидеть или лежать без движения — наблюдать), у него были хорошие зрение и слух (хотя и не такие хорошие, как нюх), исключительная память, и от других филёров его отличало достаточно сносное и подходящего характера образование — года два он учился на юридическом в университете, но на учёбу не хватило средств и пришлось её бросить. Пожалуй, из всего отряда петербургских филёров, осуществлявших наблюдение за объектами заинтересованности тайной полиции, проводивших розыск государственных преступников по имеющимся приметам и признакам поведения, Охлобыстин был лучшим. Имелись, конечно, в рядах филёров отдельные ловкачи, про которых можно было сказать «он способен козюлей муху влёт сшибить», но возможности их отличались от возможностей Охлобыстина так же разительно, как отличается обычная ловкость от Богом дарованного таланта. В сложных ситуациях он умел принимать неординарные решения, поскольку умел мыслить нестандартно. Его действия чаще, чем действия других, приводили к желаемому результату; его обвинения рано или поздно подтверждались, указанный им след обязательно выводил на злоумышляющего против законных властей. В своих ежедневных письменных рапортах и еженедельных сводках Охлобыстин всегда был честен и никогда не делал приписок, не выдумывал фактов в стремлении заслужить одобрение начальства. Те немалые деньги, что платила ему «охранка», Охлобыстин отрабатывал сполна. Если требовали интересы дела, он работал и в ночь, и за полночь, и в зной, и в стужу, страдал от пронизывающего ветра, мокнул под дождём, забывал ради государственной службы о собственных нуждах. При своих успехах и при столь бросающейся в глаза особой примете Охлобыстину удавалось оставаться для политических секретным агентом; его не вычислили, за ним не охотились, как охотились народники за некоторыми другими успешными филёрами (часто на совещаниях филёрам объявляли: тот тайный агент застрелен, этот найден удавленным, а какой-то вообще бесследно исчез; недавно, говорили, в Москве был убит полицейский агент Рейнштейн; призывали: остерегайтесь, господа, избегайте ходить поодиночке, не действуйте на свой страх и риск, свистите в свисток, вызывайте подмогу); а если кто и вычислил, если кто из «объектов заинтересованности» и узнал его в лицо в несчастливый для себя день, так те либо томились уже за толстыми стенами Петропавловки, либо были уже от Петербурга далеко, мерили шагами Сибирский тракт, громыхали кандалами. Вполне возможно, что этому филёр Охлобыстин должен быть благодарен той своей повадке, о какой мы говорили выше, — повадке оглядываться, и «охотник» ни разу не стал тем, за кем охотятся.
Убеждённость
Сонечки в светёлке наступил праздник: Надя пришла. Сонечка, невинная прелесть, так и сияла. Давно заметив, что подружка близко сошлась с лаборантом Митей Бертолетовым, с романтического вида «моряком», и понимая, как много времени и внимания требуют любовные отношения, догадываясь, сколько сил и душевных, и физических они могут отнимать, она смирилась с тем, что отошла для Нади на второй план (и нисколько на неё по этому поводу не обижалась, ибо понимала: когда возникает любовь, только двое из всего мира остаются на авансцене). Надя так долго не была у неё в гостях, что Соня решила: больше любимая подруга не появится вовсе. Но вот подруга пришла, и грусти на сердце как ни бывало.
Соня усадила Надю на диванчик, сплошь обложила её новыми своими вышивками и всё щебетала о них, всё показывала, как отливают то золотом, то серебром шёлковые нити, а где один цвет удачно подчёркивает другой, а где синий плавно переходит в голубой, а алый в розовый, а на обратной стороне, посмотри, почти не видно узелков, а сблизи, глянь-ка, не видно того, что видно издали... Но Надя, кажется, её плохо слушала, хотя кивала и смотрела на шёлковые нити, и искала на ощупь узелки, и взглядывала на вышивки то сблизи, то с расстояния вытянутой руки; мысли её, как видно, были заняты другим.
Сонечка наконец заметила:
— Да ты как будто не слушаешь меня.
И Надя тогда спросила:
— А как папа твой, скажи? У него всё хорошо?
— Ты о папе моём тревожишься?.. — у Сонечки брови недоумённо поползли вверх. — Вот неожиданность! Вот интересно знать, почему? Признайся, Надя: он тебе, наверное, понравился, — Соня явно была заинтригована этим своим предположением и небольно ущипнула подругу за руку. — Я тебе скажу: он в свете многим дамам нравится. Всегда серьёзный такой, воспитанный, надёжный. Я даже как-то невзначай слышала их с мамой разговор. Мама приревновала как будто. А он ответил ей одним словом — честь. И мама успокоилась совершенно. Поверишь?
— Нет, что ты! — вспыхнула Надя. — Как ты могла подумать! Просто я иногда вспоминаю тот наш разговор. Помнишь, в Летнем саду? Ты рассказывала о покушении.
— Ах, это! Слава Богу, всё хорошо у папы. Хотя того, кто кинул бомбу, так и не поймали, — Соня села рядом с Надей. — Ты думаешь, тот человек, что уже пытался... что бросал... может попробовать вновь?
— Нет, Соня, я вообще об этом не думаю. Но за папу твоего тревожусь. Так неспокойно в городе стало. Стреляют из револьверов — из больших таких. Знаешь? Из наганов... Ты говори почаще своему папе, чтобы осторожнее был.
— А мы и так говорим. И мама, и даже Генриетта Карловна с Машей. У него и охрана есть; его встречают и сопровождают... — Соня сидела с минуту притихшая, глядя внутрь себя, будто представляя, как папу её, сидящего в карете, сопровождают солдаты охраны; потом она растроганно обняла подругу. — Спасибо тебе, Надя, что ты заботишься о моём отце. Я всегда знала, что ты хорошая подруга. И очень ценю и люблю тебя.
В эту минуту дверь отворилась и перед взорами подруг предстала девчушка лет пяти: щёки-клубнички в обрамлении соломенного цвета косичек, васильковые глаза, сарафан в красную мелкую клеточку с крахмальным белым воротничком: