Митя отдал метлу первому встреченному дворнику. А отдав метлу, неожиданно признался мне, что начал делать... впрочем, не обо всём я могу в дневничке писать, поскольку есть секреты, мне не принадлежащие».
Тернии
ертолетов, раскрасневшийся и возбуждённый, рассказывал, что тот соперник его, который, наверное, офицер, был тонковат в кости и высоковат для такого состязания, как прыжки в длину; неустойчив он был, поэтому в конце концов и упал. Знай наших!.. Отдав метлу первому встреченному дворнику, Бертолетов неожиданно признался Наде, что начал делать... бомбу. Должно быть, в состоянии возбуждения человек вообще более склонен ко всякого рода признаниям и к поступкам неординарным, а Бертолетов, к тому же, ещё отличался горячим порывистым нравом, несколько неуравновешенным характером — при всей его, однако, душевной доброте и при чрезмерно болезненном чувстве справедливости.
Надя не ослышалась, он так и сказал, что бомбу делать начал. И она удивилась не столько этой новости, сколько тому, что не была этой новостью потрясена. Ещё месяц назад слова о бомбе, о том, что кто-то из близких ей людей, из любимых ею людей делает бомбу (и делает, верно, не для того, чтобы сделать и разобрать, не для развлечения делает, не для того, чтобы чем-то себя на досуге занять и метлу выиграть, и не для того, чтобы в лесу ворон напугать, а чтобы применить... с известной целью!), привели бы её в состояние панического страха, быть может, даже телесного трепета. Но сегодня не было душевной встряски от того, от чего встряска, казалось бы, должна была иметь место. Вообще сама мысль о том, чтобы по каким-то причинам не то что начать делать бомбу, подразумевающую убийство, а хотя бы готовиться к невинным шлепкам, например, являющим собой не самое страшное из физических воздействий, физических насилий, или, на худой конец, к розгам, всегда была ей чужда и вряд ли когда-либо зародилась бы у неё в голове. Теперь, как видно, что-то изменилось в душе, какая-то в ней была проделана работа — незаметная, но важная.
Бертолетов не сказал, в кого он собирается бомбу бросить, а Надя не спросила. Быть может, Надя не очень-то и поверила в то, что он сумеет сделать бомбу и что окажется способен в кого-то бомбу бросить, окажется способен убить кого-то. «Да, именно!.. Не сумеет, окажется не способен... одумается и идею неудачную оставит», — наверное, где-то в глубине сознания у неё родилась и крепла эта простая мысль. Только оттого Надя и восприняла новость достаточно спокойно. После давешней кошмарной расправы во дворике академии Митя в сердцах мог ещё и не такое сказать. А может, она ещё ждала каких-то объяснений?
Однако объяснений не последовало. Некоторое время Митя молчал, всё поглядывал в сторону, будто бы даже досадовал, что сказал, открылся, а потом заговорил о другом — об учёбе, о профессорах, о завтрашнем дне. Как будто о бомбе вообще ни слова не было сказано; если же и сказано что-то, одно всего слово, то оно уже давно и далеко унесено ветром, в темень куда-то, в сугробы, в глушь. Да и было ли?..
И на следующий день Бертолетов был несколько не тот, что прежде. Надя почувствовала некую натянутость, возникшую между ними. Причина той натянутости была Надежде очевидна: она ведь никак не обозначила своё отношение к тому, что он вчера сказал... или по нечаянности обронил; а он, по всей вероятности, реакции от неё ждал. Он признался ей, он доверился ей, но она как будто откровения его не приняла, и он не знал, что ему теперь делать. Это был именно тот случай, к которому как нельзя лучше подходит слово «недосказанность». Надя понимала причину растерянности Бертолетова, но сейчас не могла ему помочь, поскольку была не готова принять то, во что он её посвятил. И она избегала темы, заговаривала о чём угодно, лишь бы не касаться в разговоре того вчерашнего признания, какое у Бертолетова уже, кажется, наболело, за какое он, по-видимому, тысячу раз себя укорил. Для него это было испытание своего рода, однако Надя ничего не могла с собой поделать.
Избегая говорить о главном, предпочитая пока заслониться чем-нибудь малозначащим, Надя не нашла ничего лучшего, чем заговорить о Сонечке, о сердечной подружке своей, о личности светлой и верной, от которой она в последнее время несколько отдалилась и по этому поводу даже порой чувствовала перед ней вину. Надя сказала, что Сонечка Ахтырцева подарила ей к Рождеству диванную подушечку с изящной вышивкой — с амурчиком, стреляющим из лука.
При этих словах её Бертолетов будто встрепенулся и переменился в лице; тень в глазах промелькнула:
— Как, ты говоришь, фамилия твоей подруги?
— Ахтырцева. Ты не раз видел её. Мы с ней сидим вместе на занятиях. А иногда ты встречаешь нас. Помнишь, светленькая такая, очень милая?
— Помню, — у Бертолетова ещё больше потемнели глаза. — А отец у неё кто? Не врач?..
— Я не знаю наверное, — от Надежды не укрылись перемены в Бертолетове, но она понятия не имела, как их можно объяснить. — Он какой-то важный чиновник. Офицер. Впрочем в мундире я его ни разу не видела. А даже если бы и видела, то всё равно не поняла бы, кто он, так как в мундирах, в регалиях совсем не разбираюсь. Он дома всё о политике говорит. Прямо как ты у себя дома, — Надя улыбнулась, порадовавшись своей незатейливой шутке, которая, по её мнению, пришлась весьма кстати.
Бертолетов побледнел, и карие глаза его на фоне бледного лица стали особенно яркими:
— Ахтырцев-Беклемишев?
— Да, у него двойная фамилия. А ты разве знаешь его?
...На следующий день Бертолетов не встретил её после занятий, и Надя, с полчасика подождав в заснеженном сквере, отправилась к себе домой. Не встретил её Митя после занятий и на другой день. Надя хотела задать ему тысячу вопросов, и задавала их в мыслях себе, и за Бертолетова на них отвечала, как, по её мнению, должен был бы ответить он. Но тем и закончилось. Он и на третий день не встретил её после занятий, и Надя не получила тысячу ответов на свои тысячу вопросов. Так они не виделись три дня. Тогда Надо предположила, что Бертолетов заболел (предположить, что его всё это время мучила недосказанность в их отношениях, она никак не хотела), и решила навестить его. Запасшись мёдом, сушёной ежевикой и целебными травами, она пришла к нему домой. Но, как скоро выяснилось, пришла напрасно. Она звонила у двери и пять, и десять минут, она едва не оборвала шнурок колокольчика, она даже громко постучала в дверь, а Митя не открывал. Окна оставались темны, из-за двери не слышалось ни звука. Бертолетова, как видно, здесь не было.
Не найдя Митю дома, Надя решила узнать о нём что-нибудь на кафедре. Она пришла на кафедру и спросила у кого-то, не болен ли Дмитрий Бертолетов. Ей ответили, что нет, не болен, слава богу, что он пребывает в добром здравии и даже сейчас где-то на кафедре чем-то занят: посмотрите, барышня, в такой-то комнате. Надя отыскала эту комнату, которая оказалась лаборантской, и после короткого стука открыла дверь. Бертолетов был на месте и совершенно здоров. И Наде показался глупым и смешным узелок с мёдом, ежевикой и травами, что она держала в руках... что она держала и не знала, куда девать, что она нервно теребила.
Бертолетов встретил её прохладно; не обрадовался, не улыбнулся даже, не поднялся ей навстречу, не помог снять шубку, не взял из рук узелок; он ей и присесть не предложил. Надежда поразилась: она никогда не видела его таким — чужим и как будто равнодушным. Сидя за столом, он готовил препарат — похоже, что для кафедрального музея. На широком лотке перед Бертолетовым лежала... голова. Если выразиться точнее, то полголовы. Эта голова была очень аккуратно распилена в сагиттальной плоскости. Бертолетов делал окаймовку — мелкими стежками пришивал полоску материи к срезу на шее. Когда он поворачивал препарат к Наде внешней стороной, девушка видела профиль мужчины средних лет с короткой испанской бородкой и усами (с одним, понятно, усом); когда же Бертолетов поворачивал препарат внутренней стороной, собственно срезом, Наде становились хорошо видны известные ей анатомические образования: мозговые оболочки, большое полушарие, мозжечок, лобная и клиновидная пазухи, турецкое седло... Препарат был заморожен (он и распиливался в замороженном состоянии), и у Мити от прикосновений к нему мёрзли руки; Митя то и дело грел их одну о другую и тёр какой-то серой тряпицей. Для препарата на столе была приготовлена большая банка с консервантом. Сильно пахло камфарой.