Когда Митя говорит о том, что, по его убеждению, следует сделать в стране, у него глаза загораются ясным внутренним огнём. Он хочет устроить всё разумно в российском обществе, как это устроено в сельской общине. Уверяет, что народ, который он хорошо знает, это в конце концов сможет, так как народ могуч и терпелив, многовековой памятью опытен, способен к наукам и потому непобедим. Но пока ещё народ тёмен и не организован; он, конечно, может сегодня или завтра подняться на бунт, но он не сможет сделать революцию, и нужно много потрудиться, чтобы просветить его и сплотить. Образовав народ, нужно много раз подумать, кому доверить власть, каким образом определить в народе лучших, умнейших, достойнейших власти, кристально честных и совестливых, тех, кто не соблазнится собственностью, не начнёт стяжать богатства и строить для себя и своих бесчисленные хоромы, и тех, кто способен, довольствуясь самым малым, необходимым, с полным самоотречением истинно служить народу. В плотницкую артель не возьмут паренька, который не выдержит испытание — не сможет ловко и быстро заточить кол. Наверное, в обществе будущего должно быть какое-то испытание — на честность, на совестливость, на порядочность... «Ах! — восклицает Митя. — Кабы все нынешние чиновники, кабы тайный советник, статский да коллежский советники умели бы ловко и быстро кол заточить! Но ведь не умеют! А туда же: простейшего кола заточить не умеючи, государственными делами лезут управлять, этакий сложный механизм под ударами истории починять да отлаживать».
Он спрашивает меня:
«Разве справедливо, когда большинство трудится в поте лица, а меньшинство пользуется благами, доставленными от этого труда, когда создатели благ ютятся в убогих жилищах, мрут от голода и чахотки, а хитрецы всех мастей роскошествуют во дворцах, проводят время на балах и концертах, просиживают страну в сенатах, кушают пирожные и экзотические плоды, доставленные с рынков Востока, и пользуются услугами академически образованных лекарей?..»
Я понимаю, что он прав, и соглашаюсь, как, должно быть, соглашалась сто лет назад французская девушка, такая же, как я, когда похожий риторический вопрос задавали ей Марат или Робеспьер. И спрашиваю его:
«Что же следует делать?..»
Спрашиваю и, кажется, уже знаю, что он ответит, так как вижу в нём человека убеждений крайних.
И не ошибаюсь, ибо слышу:
«Скинуть с трона царя, отправить его в крепость, в монаршую усыпальницу, разогнать всех его приспешников, что есть сплошь жулики, мерзавцы и воры, и создать для всего народа справедливые обстоятельства. А править народом должны лучшие, избранные из лучших, чего в истории ещё не бывало...»
Визит
веряясь с адресом, написанным на мятой бумажке, девушка оглядела дом, обошла его и, будто боясь ошибиться, ещё не один раз заглянула в бумажку. У неё были красивые, искусно подведённые, печальные глаза; восточный поэт с любовью назвал бы их глазами пугливой лани. Ей было зябко; она всё поворачивалась то бочком, то спиной к холодному, сырому ветру, поднимавшемуся от реки. Не имея ни перчаток, ни муфточки, девушка прятала бледные руки в рукава видавшего виды пальто — она втягивала руки в рукава, приподнимая плечики; такое можно проделывать только в одном случае — если пальто больше, чем требуется, по размеру. Под мышкой она зажимала небольшой бумажный свёрток. Остановившись, наконец, перед подъездом, она с минуту стояла в раздумье. Потом вошла, но через несколько секунд вышла. Оглядела окна первого этажа и вошла в подъезд вновь.
Поднявшись по лестнице с обколотыми ступенями, девушка осторожно, пожалуй, можно даже сказать уважительно, дёрнула шнур колокольчика у первой двери налево. За дверью послышался весёлый заливистый перезвон. И только. Прошли две минуты, три. Никто не открывал. Девушка ещё раз дёрнула шнур — опять же уважительно, но уже настойчивей. Ещё прождала несколько минут. С прежним результатом...
Она вздохнула и уж повернулась уходить, как услышала за дверью очень тихий шорох. Ещё раз звонить она не решилась, но на всякий случай негромко кашлянула.
Дверь тут слегка приоткрылась. Кто-то несколько мгновений изучал гостью из полутьмы прихожей. Но вот дверь распахнулась широко, и девушка увидела Бертолетова.
— Магдалина? Вот неожиданный визит!..
Он был серьёзен, но в голосе его Магда явно услышала нотки приязни. Эти нотки успокоили её, уже начавшую немного волноваться.
Бертолетов отступил в сторону:
— Проходи. Чего стоять на холоде!
Магдалина через плечо Бертолетова оглядела прихожую:
— А Надя здесь?
— Нет, Надя сейчас у себя дома. Тебе нужна Надя?
— Тогда не буду входить, — покачала головой Магдалина.
Бертолетов улыбнулся:
— Чего же ты хочешь? Зачем нашла меня?
Она протянула ему свёрток:
— Вот. Это тебе. Ты был добр ко мне. Не допустил до греха. Теперь я и сама понимаю, что великую глупость готова была совершить.
— Что это? — Бертолетов не взял свёрток.
— Кружева. Возьми. Я сама сплела.
Он опять улыбнулся:
— Зачем мне кружева? Не надо...
— Сегодня ко мне во сне приходила мама. Она велела кому-то подарить кружева, но я не поняла — кому. Подумала, что тебе.
— А про дочку она сказала? — оживился Бертолетов.
— Нет. И я не спросила. Побоялась. Не хотела опять видеть маму такой злой. Если захочет, она сама мне скажет после — когда ещё придёт.
— Лучше продай кому-нибудь, — Бертолетов кивнул на свёрток. — Деньги будут.
— Нет, — Магдалина всё держала свёрток перед ним. — Возьми кружева. Пригодятся. Я посмотрела в твои окна: можешь обшить ими занавески. А хочешь, я тебе сплошь кружевные занавески сплету? Красиво будет. У меня есть очень редкий узор, чудесный узор.
Бертолетов был растроган:
— Спасибо. Но мне и так хорошо.
Она явно расстроилась его отказом:
— Это очень важно. Красивые кружева на окнах привлекут удачу в твой дом.
Бертолетов задумался, достал деньги:
— Вот что: отнеси-ка эти кружева Наде. Может, ей нужно, — прямо на свёртке он написал адрес.
Пока он писал, склонившись, прижав свёрток к колену, Магдалина молча смотрела на него... едва ли не с любовью. Когда он возвращал ей свёрток, спрятала глаза. Сказала:
— Ты счастливый. У тебя такая милая подружка.
И денег не взяла.
Этюды
Летнем саду в один из последних погожих дней осени Надежда и Бертолетов видели рыжеволосую даму, делавшую зарисовки в альбом. На даме, не старой ещё, лет тридцати, были накидка, подбитая мехом, тёмно-зелёное шерстяное платье с турнюром
[20] и затейливая шляпка на высоком шиньоне. Бертолетов, человек впечатлительный, остро почувствовавший настроение сада, настроение момента, сказал, что эта дама — как сама осень...
Трепетали в ветерке редкие уже на деревьях листья; мокрые листья, будто мукой подернутые инеем, тихо шуршали под ногами. Чудно и таинственно пахла эта опавшая листва. Дама сидела на крашеной чугунной скамеечке напротив фигур «Мира и Изобилия» и рисовала, как рисует мастер, — не особенно утруждаясь, легко, запросто, даже не удосужившись снять перчатки, думая о чём-то своём, возможно, очень далёком от темы рисунка. В том, как она сидела на скамеечке, прямо держа спину, как изящно закинула ногу на ногу, как она держала альбом на точёном бедре, проступающем из-под складок платья, был некий европейский шик; похоже, дама эта не один годок провела в заграницах и так же, как сейчас, легко и запросто, зарисовывала себе в альбом то дикие горы Швейцарии, то ухоженные, уставленные игрушечными домиками берега германских рек, то восхитительные купола флорентийских соборов и гондолы, тихо проплывающие под венецианскими мостами, а то отдыхающих на живописном Лазурном берегу или в уютном парижском бистро... Увидя краем глаза проходящую мимо молодую пару, дама улыбнулась — но не паре, а скорее какой-то своей светлой мысли.