Магдалина выдерживала тяжесть из последних сил:
— Это вы хорошо сказали. Я себе тоже тюрьма. Ну, вы меня понимаете, конечно... И всякий человек, который несчастен, — себе тюрьма и даже палач. И я вас теперь уважаю...
Рука отпустила её воротник и тяжело пала на бедро, расплывшееся на полдивана:
— Так-то лучше, милочка!.. И ты мне сразу по сердцу пришлась: без жеманства штучка. Именно такая моему олуху нужна. Ты сумеешь позаботиться о нём.
Магдалина поняла, что бояться уже нечего, и стояла перед горой, не отходила.
— Доставай же утицу! Чего стоишь! — велела Катя. — Спереди доставай. Не бойся — подсовывай руку.
Левой рукой Магда взялась за циклопическую брюшную складку, холодную, потную и скользкую, силясь приподнять её, а правую руку сунула под неё, потом, низко склонившись, сунула правую руку глубже, поискала, нащупала наконец край «утицы», с трудом, осторожно, дабы не расплескать, вытащила её наружу. При этом что-то под Катей звякнуло.
— Ой! — вздрогнула Магдалина. — А что это там под вами звякнуло?
Радуясь какой-то потаённой мысли, Кать-Катя довольно скривила губы:
— Это я золото под собой прячу. Ни один вор не доберётся...
...Вечером Кать-Катя похвалила Охлобыстина:
— Хорошую девушку ты нашёл — работящую и чистоплотную. В доме, погляди, порядок, которого и при мне не бывало. А уточка моя, посмотри, вся блестит и не пахнет. Песком она её отдраила, что ли?
Охлобыстин поводил носом туда-сюда:
— И дышится легко... Но ты мне зубы не заговаривай, дорогая! Револьвер верни в стол — уж перекатись ещё разок колобком.
Подлецы
акой маленький у человека череп, удивительно маленький!..
Охлобыстин осторожно, боясь невзначай стукнуть, охватил ладонями этот холодный предмет — Генриха. А потом он точно так же охватил ладонями свою тёплую голову.
Н-да!.. И такой маленький в этом черепе мозг, однако как много в этом маленьком мозгу всего умещается — и точных, глубоких знаний, и заблуждений — огорчительных и симпатичных, опасных и невинных, и воспоминаний, и мечтаний, и способностей, пристрастий и антипатий, и благородства, и подлости... Но более всего, конечно, — подлости, подлости, подлости. Это богатый жизненный опыт Охлобыстина со всей определённостью ему говорил: много больше, чем достоинств и благородства, в мозгу у человека, у человечества ничтожества, обмана, малодушия сидит. Даже самый, казалось бы, благородный и уважаемый человек при иных обстоятельствах на такие низости способен, на такие... что диву можно даться!.. А спокоен и уравновешен он потому, что и сам о них не подозревает; ну и другие, понятно, не догадываются.
Охлобыстин с интересом ощупывал свой, как выяснилось (ибо прежде он никогда этого не делал — разве что в совсем зелёном детстве, когда, лёжа в люльке при дремлющей мамке или няньке, обследовал шаловливыми ручонками своё тело), удивительно маленький череп.
Н-да!.. А то, что кто-то будто благородный и весь из себя будто добродетельный уважает свою персону — так это он сильно ошибается, это он себе большие авансы выдаёт. Потому что себя, подлеца, не знает. А Охлобыстин знавал всяких, видывал в разных видах и позах и благородных, и добродетельных — по долгу службы знавал и видывал. Сегодня такой в роскоши купается, надев мантию, судит других, для других тон задаёт, законы пишет, установления диктует, положения измышляет, загибает параграфы, а завтра — он уж в полном дерьме и в неглиже, понятно, и воплей его, доносящихся из вонючей бочки золотаря, никто не слышит. О тех же, что с чёрными пятками, нечего и говорить; сплошь подлецы, живущие от низкого искательства.
Он всё ощупывал себе голову.
Может, это от формы черепа зависит, что все подлецы? Если бы форма не была такая круглая, может, люди и не были бы все такими обтекаемыми подлецами?..
Глядя на Генриха и думая обо всём этом, о безмерной человеческой подлости, Охлобыстин даже расстроился. Хотя ему расстраиваться вроде бы не следовало, ибо про себя он отлично знал, что происходит из подлого рода-племени, и что нрава он был подлого, и устремлений подлых, и что... да что много говорить — кругом он был подлец, и потому иллюзий на свой счёт давно не строил. Ему бы радоваться, что не один он такой.
Но хотелось же человеку хоть во что-то верить.
Бегаев
адежда дёргала за шнурок, колокольчик весёлым и громким звоном заливался в прихожей, а Бертолетов всё не открывал. Надя подумала: может, Митя сидит у себя в секретной комнате и не слышит. Но у них было договорено, он должен был ждать её в это время, должен был открыть. И она всё дёргала за шнурок. Колокольчик же за дверью как будто насмехался над ней. Придумывая разные обстоятельства — почему бы Мите сейчас не оказаться дома, — Надежда намеревалась уже уходить и оставила шнурок в покое. Тут ей послышался некий шорох за дверью. Митя всё же был дома. Замешкался Митя и сейчас откроет. Но Бертолетов не открывал. Надежда снова дёрнула за шнурок. Колокольчик прозвонил вызывающе-насмешливо. И опять безрезультатно...
Появились тревожные мысли: Митя, не иначе, заболел, у него жар, и он не может подняться с постели; или хуже того: Митя ранен и лежит теперь, умирающий, по ту сторону двери... в любом случае Митя нуждается в помощи, в её помощи. И немедленно нуждается.
Надя рукой постучала в дверь:
— Митя! Ты здесь?..
Тогда шорох повторился, дверь тихонько приоткрылась. Бертолетов, совершенно здоровый, выглянул в образовавшуюся щель:
— Заходи быстро!.. — он почему-то сказал это шёпотом.
Когда Надежда, недоумённо взирая на него, не понимая его поведения, вошла, он беззвучно закрыл за ней дверь и метнулся на кухню; украдкой из-за занавески минут пять оглядывал улицу.
— Митя, что происходит? — Надя не узнавала его. — Ты скрываешься от кого-то?
Он приложил палец к губам, всё оглядывая пространство перед подъездом:
— Тс-с-с!.. — глаза его лихорадочно блестели. — Ты не заметила ничего необычного? Может, кто-то шёл за тобой? Может, кто-то не раз попался навстречу? Лицо какое-нибудь знакомое... Слежку я имею в виду.
— Нет. Не заметила я никакой слежки. А что?
Он отошёл наконец от окна:
— Арестован Вадим Бегаев.
— Кто такой Бегаев? Я не знаю.
— Не знаешь. Это верно, — он увлёк её подальше от окна. — Я вообще стараюсь поменьше открывать тебе секретов. Так спокойнее... и тебе, и мне. А Бегаев — это один из нашего кружка. Самый молодой, самый неопытный. Кто-то привёл его с полгода назад... на беду.
И Бертолетов рассказал, что Вадим Бегаев задержан второго дня жандармами. Пойман с поличным — на распространении литературы подрывного характера — прокламаций, «листков», подпольно издаваемых журналов, брошюр. Да так глупо попался!.. Предложил брошюрку... филёру. Не заметил слежки и тому филёру, что за ним следил, брошюрку же и предложил; не смог отличить его от простого обывателя. Филёр, конечно, брошюрку взял, полистал и просил принести ещё — для сослуживцев, дескать. Ну, этот дурень зелёный и обрадовался. Целую сумку брошюр ему притащил. Здесь его и взяли.
— Теперь все кружковцы весьма опасаются... да просто уверены... что Бегаев по неопытности испугается или, простодушный, доверчивый, поведётся на какую-нибудь хитрость и сдаст жандармам весь кружок, а там — ни в чём нельзя быть уверенным — ниточка потянется, и вся организация может рухнуть. Ну, конечно же: кто-то слабый найдётся, как это бывает в таких случаях... — Бертолетов тревожно оглядывался на окно. — Ожидают: не сегодня, так завтра начнутся повальные аресты. Велено: кто на квартире у Соркиной бывал, кого Бегаев в лицо видел, — тихо сидеть по домам и никому дверь не открывать; а у кого есть возможность — вообще из Питера временно съехать. Шла бы ты, Надя, от греха домой...