Размещалась большая семья в большой же квартире. Почти половину первого этажа занимала квартира Ахтырцевых — не менее десяти комнат: большая гостиная, малая гостиная, столовая, буфетная, кабинет отца, спальня родителей, комната Сони, две или три детские.
Надя очень любила бывать в просторной комнате у Сони. Несмотря на множество модных драпировок — портьер и ковров, ламбрекенов над дверями и окнами, — здесь было много света. Поэтому иначе, как светёлкой, комнату Сони трудно было назвать. Ореховый столик для чтения и письма; на нём керосиновая лампа с уютным, зелёным, стеклянным плафоном. У столика гнутые ножки и лаковая столешница в шахматную клеточку. Три выдвижных ящичка, а в ящичках, помимо прочего, — по веточке лаванды. Откроешь ящичек, и из него поднимается к тебе волна нежного аромата... Диванчик и два кресла, обитые плюшем, отделанные бахромой; всегдашние подушечки с кистями. Широкая кровать. Куда ни погляди, всюду бархат и плюш, всюду атлас и батист. Вышитые картины на стенах — Сонечка много лет занималась вышивкой. Натюрморты. Казалось, персики с них можно взять и надкусить. На подоконнике — пяльцы и шкатулки с нитками всех цветов и оттенков. Книжный шкаф на две дверцы. Всё книги по медицине и номера журнала «Медицинский вестник», но Надя как-то увидела среди этих сокровищ и парочку романов. Что за романы, спрашивала. Соня ответила: из тех, что разрешил отец.
...Генриетта Карловна дала каждому из детей по тарталетке, что достала недавно из пышущей жаром печи, а Маша в каждую тарталетку положила по большой ложке овощного салата, приправленного пахучим постным маслом. Как было говорено, «для аппетитцу» и «русский аппетит никому не повредит». Дети, перекладывая горячие ещё тарталетки из руки в руку, были счастливы.
Соня тут сказала детям, что Надя умеет на фортепиано, и дети просили Надю сыграть. Они обступили её гурьбой и заглядывали ей в глаза, а потом повели её к пианино, взяв за руки. Отказать было невозможно.
— Сыграй, сыграй!.. — дети просили её так запросто, как будто она была такой же ребёнок, как они; это подкупало.
Надя села за инструмент, подняла лакированную крышку и взяла несколько тихих аккордов.
— Не знаю, право. Я так давно не упражнялась, — она задумалась.
Дети расселись по стульям.
Надежда сыграла им лирическую тему из Глинки. Дети сидели тихо. Они бы, пожалуй, от лирической темы заскучали, но скучать им не давали их тарталетки, от коих дети поминутно откусывали и на кои с удовольствием посматривали (много ещё осталось, и потому на славу разгуляется русский аппетит). Но вот Надя, размяв пальцы, оглянулась, бросила на слушателей исполненный лукавства взгляд и заиграла живую польку — громко заиграла, весело. Дети крепились-крепились, да сорвались со своих мест. И началась тут настоящая вакханалия; дети плясали и скакали, дети смеялись, забыв свои объеденные тарталетки на стульях. Было много крика и топота. На шум прибежала переполошённая Маша. Заглянула в гостиную и мама — заглянула и с великодушной, царственной улыбкой исчезла.
Когда пришёл со службы глава семейства, Маша принялась накрывать на стол. Она принесла из кухни много всяких вкусностей. Особо порадовала Генриетта Карловна хозяев и гостей большим — на весь противень — пирогом с брусничным вареньем. Это был обычный русский пирог, покрытый решёточкой из теста, который все почему-то называли шведским. В прошлое посещение дома Ахтырцевых Надя уже пробовала брусничный пирог Генриетты Карловны; брусничного варенья, кисловато-сладкого и чуточку горчащего, было в пироге так много, что при надкусывании варенье выползало «из всех дыр»; это одновременно и раздражало, и радовало: раздражало тем, что Надя боялась испачкаться (и пачкалась — и щёки и подбородок у неё были вымазаны вареньем, как у сидящих рядом маленьких детей, и всем было смешно), а радовало тем, что этот щедрый домашний пирог так сладко отличался от пирогов торгующих в людных местах пироженщиков...
Детям стол накрыли отдельно в буфетной, и только Николеньке было позволено сидеть в столовой со взрослыми, рядом с папой.
...За столом, покрытом белоснежной, крахмально-хрустящей камчатной скатертью и уставленном блюдами, говорил в основном Виталий Аркадьевич. Ел он не спеша, часто промакивал губы салфеточкой, говорил негромко, но уверенно, продуманно. Хотя по всему было видно, что он за день на службе устал, он старался выказать бодрое расположение духа, так как понимал, что здесь он задаёт тон, и даже если на службе был чем-то раздражён, держал себя в руках, опасаясь испортить настроение другим. Надя несколько раз осторожно взглянула на него. Благородное продолговатое лицо с чётко прорисованным ермоловским подбородком, тёмно-серые яркие глаза, взгляд спокойный и в то ж!э время какой-то тяжёлый, словно налитой свинцом, аккуратно подстриженные бакенбарды, седоватые виски. Несколько смущали его странные глаза, внимательный, проницающий даже, взгляд; когда говорят, что кто-то у кого-то прочитал мысли в голове, наверное, именно такие подразумевают глаза. Надя поймала себя на мысли о том, что побоялась бы не только долго смотреть в такие глаза, но даже и на секунду скрестить взгляды с этим явно властным и очень умелым в отношениях с людьми, проницательным человеком. Поэтому, составив для себя его портрет, она уже избегала смотреть в сторону главы семейства, оберегала этим неприкосновенность своих мыслей — пусть и не интересных для значительной государственной персоны, коей несомненно был Виталий Аркадьевич. Одновременно хозяин дома показался ей человеком приятным — приятным этой своей настоящей внутренней силой; на него хотелось положиться, ему хотелось довериться и, не могла не признаться себе Надя, даже хотелось понравиться ему.
Даже не глядя на Виталия Аркадьевича, Надя чувствовала, что он нет-нет да и посмотрит на неё изучающе.
Говорил Виталий Аркадьевич о политике, о том, что политика в последнее время занимает всё более места в умах людей. Должно быть, безвозвратно ушли в прошлое те времена, когда в обществе обсуждали, главным образом, предметы литературы и музыки, обсуждали пьесы, представляемые на подмостках, и судили мастерство актёров; верно, канули в Лету те времена, когда кавалеры писали дамам лирические вирши в альбомы и только и думали, что о дамах, волочились за дамами, хранили у сердца их оброненные, надушенные платки, а дамы думали о кавалерах, гадали на них, вздыхали о знаках внимания с их стороны. Ныне даже в высшем обществе, на балах слышны нескончаемые разговоры о войне и дипломатии, о реформах, проводимых государем, о сильных и слабых сторонах суда присяжных, этой новинки для России, этой игрушки, с которой никак не наиграются господа демократы, о красноречии юриста Кони, бывшего в фаворе у нынешних законодателей изяществ, о речах, что Кони произнёс, о едких шутках в суде, что Кони себе позволил, о всё новых злодеяниях социалистов — этих поистине монстров российской современности...
Он вдруг обратил взгляд на Надежду:
— Как вы полагаете, Надежда Ивановна, нормально ли это, что политика стала занимать столь много места в умах обывателей? Не есть ли это признак нарастающего опасного вольномыслия?
Надя почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо от того, что этот человек так внезапно выхватил её из круга сидящих за столом и вывел в сферу, какую в мыслях своих она не посещала; а впрочем... посещала и не раз; ведь думала же она о последствиях крестьянской реформы, сожалела об утраченном былом и, если сожалела, значит, реформу не одобряла — о политике всё-таки думала.
Она положила вилочку и нож на тарелку:
— Возможно то, что тревожит умы обывателей, зависит от действий самого государя. Он реформами меняет судьбы, а люди не могут не думать о своих судьбах. Вот и получается...
Наверное, это была глубокая мысль, а может, даже опасная мысль в глазах хозяина дома, ибо он удивлённо вскинул брови.
Надя взглянула на Соню и как бы обрела опору в ней, досказала:
— У нас на курсах говорят большей частью о медицине.