Жерико не мог не понимать, что картина на злободневную тему, исполненная в столь эпической манере, вызовет большой резонанс в обществе, однако взяться за этот сюжет художника заставило не только и не столько желание славы, но потребность визуализации, неутолимая жажда видеть все, включая все страшное и запретное, которая станет движущей силой Голливуда 1970-х. Из этого, впрочем, не следует, будто Жерико писал «Плот „Медузы“» в каком-то горячечном бреду, напротив, он работал методично и сосредоточенно, в полнейшей тишине (его раздражал даже шорох мыши), а чтобы не было соблазна выходить из мастерской на люди, он обрил голову. Тот факт, что над всеми возвышается чернокожий, указывает еще и на антирабовладельческую направленность полотна Жерико. Иначе говоря, «Плот „Медузы“» – картина на злобу дня, иллюстрация газетных заголовков, всеобъемлющий живописный репортаж, созданный в канун рождения фотографии.
Романтизм
«Плот „Медузы“», помимо всего прочего, – знаковое произведение зарождающегося художественного направления, которое позже назовут романтизмом. Не то чтобы голодная смерть и каннибализм ассоциировались у нас с романтикой, но в ту пору эпитет «романтический» был окрашен, скорее, в темные и грозные тона. И если XVIII столетие – «век светочей», то в начале следующего, девятнадцатого, маятник качнулся в противоположную сторону – в сторону сумрачной тени. Словно наступила эра солнечного затмения. И Жерико, как ее провозвестник, ввел в свою палитру суровый темный битум. По всем свидетельствам, в день, когда к утопающим пришло спасение, светило солнце и на море было спокойно, однако фантазия Жерико требовала бури: мы видим грозовое небо, слева вздыбилась огромная волна, ее кривизна вторит изгибу паруса. Это типично романтическая погода – и романтические контрасты света и тени.
В те годы хватало ярких зрительных впечатлений. Чего стоила одна коронация Наполеона в соборе Парижской Богоматери – по пышности с ней могла сравниться только тысячелетней давности коронация Карла Великого, на то и был расчет: поразить воображение современников и потомков, которые увидят это торжество, запечатленное в красках на холсте. Но мы уже знаем о том, как выглядели тогдашние города, побывали мы и при дворах Людовика XIV и Екатерины Великой. Романтизм – это нечто иное. Он задействует, если можно так выразиться, подпочву зрения.
Где его истоки? Может быть, в ощущении ребенка, оказавшегося в одиночестве на пустынном берегу в ирландском Донеголе или индийском Гоа, или ребенка, который сидит на спине отца, задрав голову к небу? В чувстве одиночества и правда есть горьковатый привкус романтизма. На протяжении всей истории человечества люди временами испытывали эту горечь. Она возникает в душе ни с того ни с сего, как наваждение, как приступ меланхолии, и проявляется в «патетическом антропоморфизме», или персонификации окружающего нас мира, когда нам кажется, будто все в мире созвучно нашим чувствам, будто мир – это мы. Романтизм всюду ищет внешних подтверждений тому, что творится в душе. Написанный Тёрнером в эпоху промышленной революции вид Дадли романтичен в том смысле, что в нем больше от эмоции, чем от социологии: красота заволакивающего пейзаж дыма – вот что занимает художника. А поэтичный кинофильм Кэндзи Мидзогути «Сказки туманной луны после дождя» романтичен уже потому, что главный герой одержим любовью.
Но в начале XIX века романтизм завладел умами и душами европейцев как особое мировоззрение.
Словно бы пресытившись блеском и ясностью века восемнадцатого, романтики увлеклись тем, что не поддается логическому объяснению, тем, что сокрыто, окутано тайной, о чем можно только догадываться по случайным фрагментам. Свою лепту в развитие нового направления внесли многие мыслители и художники. Консервативный ирландский политик и писатель Эдмунд Бёрк в трактате «Философское исследование относительно возникновения наших понятий о возвышенном и прекрасном» (1756) провозгласил, что сильнее всего на нас воздействуют тьма и неизвестность, порождающие страх. Посмотрите на эту фотографию: горы по обе стороны от центральной вершины не видны из-за снежной мглы и плоского зимнего света, и, значит, в оценке их высоты нам нужно полагаться только на свое воображение, которое может нас подвести.
Горы © Mark Cousins
Как и Бёрк, Жан-Жак Руссо питал слабость к подобным загадочным видам и к альпийским пейзажам в целом. Дени Дидро считал Руссо безумцем, и неспроста: тот явно тяготился оковами рассудка. Он считал городскую культуру и вообще все, что принесла с собой цивилизация, источником бед, разобщенности и отчаяния. Он бежал от Просвещения «назад к природе». Ему казалось, что люди живут среди химер, и он переворачивал камни – посмотреть, что там под ними. Отрывок из его «Исповеди» дает представление о ходе его мыслей.
У меня очень пылкие страсти, и если они волнуют меня, ничто не может сравниться с моей горячностью: тогда для меня не существует ни осторожности, ни уважения, ни страха, ни приличия; я становлюсь циничным, наглым, неистовым, неустрашимым; стыд не останавливает меня, опасность не пугает; кроме предмета, который меня увлекает, весь мир для меня ничто. Но все это длится только мгновенье, и вслед за тем я впадаю в оцепенение[14].
«Стыд не останавливает меня» – слышим мы откровение пытливого ума. Одиночество и природа – два трамплина для романтических грез Руссо. Догадывался ли он, в какие отдаленные времена влекут его неистовые порывы и в каких культурах можно обнаружить нечто родственное?
К примеру, в работе пером и тушью на бумаге японского мастера Хасэгава Тохаку сосны словно тают в золотистом тумане, сквозь который пробивается солнечный свет. Считается, что расцвет романтизма – это XIX век, но ширма «Сосновый лес» датируется 1580-ми.
Хасэгава Тохаку. Сосновый лес. 1580-е © Tokyo National Museum, Japan / Bridgeman Images
Дымка тумана, сфумато, очень характерна для живописи романтизма. Деревья на монохромной картине видны лишь частично – как видны выступающие из тумана Альпийские горы, на которые смотрел зачарованный путешественник, совершавший гранд-тур по Европе в XVIII веке. Жан-Жак Руссо несомненно оценил бы призрачный пейзаж Тохаку.
Романтизм, таким образом, был царством своенравной фантазии, не мысли, а чувства, не коллективного, а индивидуального, не города, а деревни, не высокого, а фольклорного искусства. Картина немецкого художника Карла Густава Каруса прекрасно показывает, какая роль отводилась при этом зрительным образам, и может служить своего рода формулой романтического взгляда на мир.
В романтическом искусстве фигуры людей, как правило, невелики по сравнению с окружающим их природным ландшафтом или древними руинами: чаще всего персонажи стоят спиной к зрителю и смотрят в необозримую даль. Романтизм – это перемещение по оси Z. В романтических руинах выражена тоска по давно минувшему или мысль о прискорбном упадке. На развалинах старинной церкви самосевом растут деревья – точно так же растут они и в брошенной людьми Припяти. Что есть нынешний порядок? Завтрашний хаос. Сколько бы люди ни строили, все будет сметено могучей ледяной поступью природного мира. Больше всего романтики любили смотреть на рассветы и закаты, зарождение и угасание дня. Как эти две фигуры на картине Каруса, «романтик смотрящий» часто заключен в раму и обычно стоит против света, что не позволяет подробно его разглядеть. Нам приходится включить воображение, чтобы понять, кого изобразил художник, куда они смотрят и что чувствуют: вспомним женщину с ребенком на руках на картине Пикассо в главе 2 книги. В той дали, на которую обращен взгляд романтика, – горы и ущелья, лесные заросли и водопады. Отчетливее всего на полотне Каруса выписано небо, оно почти сюрреалистическое, как в живописи бельгийского художника XX века Рене Магритта.