— Да когда же я смел, тятенька?..
— Молчать, пострелок! Перестань реветь и пошёл дрыхать, не то так те уши надеру, что забудешь, как со мной спорить!..
Уже не в первый раз случалось, что Спиридон Панкратьевич гневался на своего сына. Он любил сына; он, конечно, любил бы его, если б он мог любить кого-нибудь, кроме самого себя. Он любил бы его, как продолжение своей породы, как отрасль, и достойную отрасль, столь дорогого для него корня; но это не мешало ему иногда очень круто обращаться с продолжателем своей породы. Петя хорошо знал это: на памяти его был не один синяк, сделанный отцовскими руками и ни в чём не уступавший синякам, которыми наделяли его посадские мальчики. Он знал также, что в иные часы, в особенности вечерние, заступничество матери не успокаивало, а ещё более раздражало отца и что в эти вечерние часы самое верное — удалиться от зла и сотворить благо.
В поднятом о сивухе и о лишней чарке крике Петя яснее всего понял то, что отец его хватил лишнюю чарку: дело бывалое, нимало не обеспокоившее Петю. В первую минуту он счёл полезным заплакать: иногда слезами удавалось ему смягчить разгневанного отца, но, видя, что на этот раз тактика эта бесполезна, Петя, не ожидая повторения приказания идти дрыхнуть, проворно выскочил из-за стола, ещё проворнее вскочил на полати, часа за два перед тем очищенные Савельичем, и начал засыпать, мечтая о том, как на следующее утро отец его проснётся таким же нежным, как всегда бывает по утрам; как о лишней чарке не будет и помину; как отец, внутренне сознавая свою несправедливость, приласкает Петю и сам поднесёт ему опохмелиться; как он первой чаркой обманет его и скажет: «Вперёд не попадайтесь, Пётр Спиридонович», а он, Петя, при этом засмеется. Сладкие мечты Пети мало-помалу перешли в грёзы ещё более сладкие; и вот он видит, как отец его вывел фурштатских лошадей из конюшни и привязал к коновязи Фадьку, Ваньку, Захарку; как Петя упросил отца раздеть и привязать также Дуньку и Акульку, сказав ему, что они чаще всех ругают его Клюквой; как он, Петя, вооружённый семихвосткой своего отца, перебегает от Захарки к Дуньке, от Дуньки к Акульке; как все просят у него прощения; как Дунька, коробясь от боли, клянётся, что никогда не будет ни играть, ни смеяться, ни даже говорить с Фадькой, а только и будет говорить с ним, Петей; как обе девочки кланяются ему в ноги и целуют его руки, а он продолжает бить их и семихвосткой, и рукой; как все дети, особливо Фадька и Дунька, начинают истекать кровью и уже не в силах кричать, а семихвостка всё продолжает... всё продолжает...
Долго ещё бесновался Спиридон Панкратьевич, долго уговаривала его жена успокоиться, повторяя ему всем известные, но редко кого успокоивающие истины, что криком, бранью, швырянием на пол посуды и ударами кулаками по столу и по письму Репнина — беде не поможешь и что, напротив того, чем больше беда, тем больше надо противопоставлять ей хладнокровия и рассудительности.
— Сама я вижу, Спиридоша, — говорила Анна Павловна, что положение наше тяжёлое, безвыходное, ужасное, особенно если там знают содержание твоего письма к князю Миките Ивановичу, но ведь ответ его был запечатан; значит, князь Микита Иванович не хотел, чтобы Голицыны читали его. Не съездить ли мне на княжеский двор разузнать, что там об нас думают? Ведь я им не чужая: мой дед Иван Феодорович Квашнин был двоюродный дядя отцу старой княгини.
— Знаю, матушка, но от этого не легче, как бы ещё хуже не было. Скажут: «На своих начал писать доносы».
— А коль скажут, так я отвечу им, что, мол, Сысоев велел и что ты не смел ослушаться начальства, что Сысоев прислал тебе уже совсем готовую бумагу, которую ты только переписал и отправил.
— Какую ты, матушка, околесицу городишь. Так и напишет о себе Сысоев, что он человек вздорный и малоспособный.
— Ах, я было забыла это! Ну, скажу им: ты от себя прибавил, что Сысоев человек вздорный, эта прибавка, может, ещё послужит нам...
— Не поверят этому Голицыны: не таковские; а вот — что правда, то правда — может быть, они о доносе ничего не знают, так надо поскорее принять меры, чтоб они не узнали о нём: придётся съездить тебе в Петербург и во что бы то ни стало выпросить этот донос у князя Микиты Ивановича; до тех пор я не буду спокойным ни на минуту. И кто мог ожидать подобного результата! Давно ли все придворные ненавидели князя Василия Васильевича, таскали его по острогам, чуть ли не пытали?.. А теперь вот что пишут! — И Сумароков ещё раз во всю мочь ударил кулаком по ответу князя Репнина.
— Ну полно, Спиридоша, — сказала Анна Павловна, — опять выходишь из себя: не хорошо. Итак, я сейчас же отправлюсь к княгине Марии Исаевне.
— Как же не выходить из себя! — продолжал Сумароков. — Знать тебя не хочу, пишет, свиным рылом зовёт меня...
— Вольно тебе принимать это на свой счёт, Спиридоша, да и князь Микита Иванович пишет: «с иным» рылом, а не со «свиным» рылом. Нельзя обижаться на всякую поговорку.
— Дурой зовёт тебя. Ну, положим, ты точно должна бы была отсоветовать мне. Прямая ты, право, дура, Анна Павловна, я на тебя понадеялся. Кому бы, кажись, как не тебе знать характер князя Микиты Ивановича? А ты зарядила своё: поклон, мол, князю напиши, попроси подачки да нет ли посылки? Вот те и подачка! Упекут тебя, пишет, куда Макар телят не гонял. Какие у него все глупые поговорки, никакой великатности не знает. А в самом деле, видно, князь Василий Васильевич опять входит в силу: даром что стар, а боятся его. Ну что ж! Ехать — так ехать! Поезжай, коль хочешь, а я ни за что не поеду; скажи, что мне нездоровится, что я давеча простудился. Ох, кабы знатье: не так бы обошёлся я давеча с князем Михаилом Алексеевичем!..
— Я сначала ничего не скажу, — отвечала Анна Павловна, — посмотрю, что там у них делается, и если увижу, что всё благополучно, то пришлю сани за тобой. Вот только вопрос: с кем мне ехать? Савельич, чу, как храпит; денщик провалился с утра; Матрёшка нужна дома. Жаль, что ты Петю уложил спать, а то он и меня бы свёз и за тобой бы приехал. Да за что, скажи, ты так на него рассердился? Чем он виноват, что князь Микита Иванович прислал такой ответ?
— А тем виноват, что ему не след нить водку: кабы не его лишняя чарка...
Сумароков вдруг остановился:
А ведь лишней чарки нынче не было, — пробормотал он сквозь зубы, — я её вылил на пол, и Преподобный, в справедливости своей, не может наказать меня именно в тот день, когда я перед ним не виноват... Знаешь ли что, Анна Павловна, — прибавил Спиридон Панкратьевич громким и внезапно повеселевшим голосом, — бояться нечего: я еду с тобой, и Петю возьмём, скажем: «Нынче прощальный день, и мы всей семьёй приехали проститься и, кстати, поблагодарить князя Михаила Алексеевича за доставленное им письмо. Чёрт бы побрал это письмо! Приготовь-ка мне новый кафтан, а я покуда разбужу Петю: бедный мальчик давеча очень перепугался.
Анна Павловна, ничего не знавшая о данном Преподобному заклятии, не понимала несвязных речей Спиридоши и приписывала их остатку хмеля, который, думала она, окончательно выйдет на морозе. Она вынула из сундука кафтан с серебряными галунами и принялась чистить его веником, а Спиридон Панкратьевич взлез на полати и потихоньку тронул своего сына за руку, судорожно мотавшуюся в воздухе.
— Погодите, тятенька, — говорил Петя во сне, — позвольте ещё немножко... Вот я только Дуньку-то... приподнимите её и положите на другой бок, тятенька... вот эдак! Да пустите руку...
— Полно бредить, Петя, проснись и одевайся. Сейчас едем на княжеский двор.
Петя открыл глаза.
— Гак это было во сне! — сказал он с упрёком. — Зачем вы разбудили меня, тятенька! Я видел, что...
И мальчик начал рассказывать отцу свой милый сон.
— Нечего жалеть пустого сна, Петя, — сказал отец, сделавшийся опять нежным и ласковым, — завтра наяву лучше увидишь, если будешь хорошо вести себя на княжеском дворе; не бойся, там весело будет: и полакомят тебя, и варенья, и пирожков, и чаю дадут; только ты, дурак, не объешься, как в последний раз, коль что дадут, не прямо в рот клади, а чинно положи перед собой. О давешнем варенье, чур, и не заикаться там, а если бездельник Харитоныч будет уличать тебя, то говорить то же, что мне говорил перед ужином... А в самом деле, мысль хорошая — привязать этих озорников и озорниц к коновязи... Право, молодец растёшь ты у меня, Петя!..