А брат его, князь Алексей, тоже не лучше, хоша и женатый на родственнице нашей. И жена его княгиня Мария Исаишна, хоша и родственница наша, но тоже нехорошая женщина: больно зазнается и кричит на прислугу.
Сын их, князь Михаил Алексеевич, тоже что-то задумчив: в дядюшку и крёстного своего отца князя Михаила Васильевича пошёл. Не довелось мне с этим молодым князем и двух слов сказать; такой гордец: всё с дедом своим да с отцом и матерью говорит по-немецкому, и их не разберёшь. И теперь его здесь нет; уехал в Москву, а в прошлом ноябре привёз он сюда молодую, лет восемнадцати, жену свою, княгиню Марфу Максимовну, из рода Хвостовых, из себя красавицу. И при ней годовалая дочка Елена, которую она, с позволения сказать, кормит сама, хоша сие для дворянки, а тем паче для княгини, и не прилично. Окромя сего безобразия, она, одна изо всей семьи, знает настоящее обращение: добра и не горда, и дедушка любит её без памяти, и она его любит. А у меня к ней по долгу службы и присяги всё-таки сердце не лежит.
Перед приездом её с мужем у князя Василия Васильевича от безумных трат приключилась недостача в деньгах: в красногорской монастырской казне двести червонных занимали, а теперь заплатили их, и ещё осталось у старой княгини, у невестки-то, в сундуке три мешка, по двести червонных в каждом. Я это знаю достоверно через супругу мою, облагодетельствованную вашей сиятельной милостью.
И главные расходы сего семейства производятся на излишние и тщеславные предметы: всех детей вверенного моему надзору города одевали летом в красные и пёстрые рубахи, а с наступлением зимы начали одевать и в полушубки и обувать в валяные сапоги. Нашему сыну Петру тоже дублёный полушубок по жребью дали; но я, по моей правдивости, и за это потворствовать не могу и прошу вашу особу прекратить гордую и расточительную сию жизнь, на которую прямому моему начальству в Архангельск-город я донести не дерзаю, понеже тщетно по сию пору я ожидал выследить у князя Василия Васильевича подозрительное какое-нибудь лицо: никого из чужих и иногородних, окромя своих городских, у него в доме не бывает, разве только на именины суседи собираются, а по силе данного мне предписания я обязан доносить по начальству токмо в тех случаях, если б посещали князя злоумышленные с виду люди. И если вашей сиятельной особе благоугодно будет исходатайствовать и прислать мне, помимо прямого моего начальника, полковника Сысоева, человека вообще вздорного и малоспособного, указ допросить князя Василия Васильевича и его семейство, то я по долгу службы исполню сие с готовностью, как и следует вашей высокой особе ожидать от нижайшего и непотребнейшего раба своего Спиридона Панкратьева сына Сумарокова. Город Пинега, сего декабря, 25-го дня, лета от сотворения мира 7220-го, а от рождения Христова 1712-го».
— Ну что, Анна Павловна, хорошо написано? — спросил Спиридон Панкратьевич у жены своей, прочитав ей громко и внятно своё произведение. Оно стоило ему стольких трудов, что он считал его своим собственным.
— Ещё бы не хорошо, — отвечала Анна Павловна. — Да ты бы, Спиридоша, прибавил князю Миките Ивановичу от меня поклон, да с праздником бы праздравил, да, мол, нужда у нас велика, так чтоб он, князь ет, нам что-нибудь на праздники подарил.
— Поклоны в таких бумагах не пишутся и с праздниками в них праздравлять нельзя, — отвечал Сумароков с важностью глубокомысленного делового человека, — неприлично; а так, великатным образом, я о тебе напоминаю князю Миките Ивановичу, и он, верно, пришлёт тебе какой-нибудь подарок.
— Да ещё скажу тебе, Спиридоша, напрасно ты так расхвалил молодую княгиню Марфу Максимовну. Эка невидаль! Только об ней и сказать можно, что молода да смазлива: а обращения настоящего она тоже не знает: даже тётушкой меня не зовёт; а ведь я ей, кажись, не чужая: мой дед, Иван Фёдорович Квашнин, был двоюродный дядя отцу старой княгини, её свекрови...
— Знаю, Анна Павловна, да ведь она по себе не Квашнина, а Хвостова; так какая ж ты ей тётка?
— Не отсох бы авось язык тёткой назвать! Да и хитра она не по летам: я знаю, что она терпеть не может свекровь свою и на днях как-то, — к слову пришлось, — говорю ей: «Что это, мол, на старую княгиню на Марию Исаишну никто не угодит?..» А она мне: «Вы, говорит, Анна Павловна, со мной об этом не говорите: не наше, говорит, дело судить матушку моего мужа». А когда княгиня Мария Исаишна вошла в комнату, она ей что-то залепетала по-немецкому: должно быть, сосплетничала, однако ж та — ничего...
Слушая жену, Сумароков в то же время с авторским удовольствием перечитывал свой донос.
— А как ты полагаешь, Анна Павловна, посильнее будет наш князь Репнин, чем эти ссыльные Голицыны, и сделает он по моему письму или нет?
— Конечно, сделает; и в Архангельск тебя начальником, на место Сысоева, посадит. Давно бы тебе попроситься туда. А ты бы, Спиридоша, — ещё лучше, — попросился в новый царский город; говорят, растёт не по дням, а по часам.
— Со временем и в Петербург попросимся, со временем...
Оставим на время честолюбивую чету Сумароковых мечтающей и предающейся надеждам на скорое повышение и возвратимся в кабинет князя Василия Васильевича Голицына, которого в начале первой главы этого рассказа мы оставили читающим трагедию Расина.
В то время как забытая нами и давным-давно насквозь прозябшая Дуня недоумевала, успеет ли она сбегать погреться домой, или уж лучше дождаться ей пушки, в кабинет князя Василия Васильевича вошла высокая, стройная и очень красивая женщина, отчасти уже знакомая читателю по письму Сумарокова к князю Репнину. Не поклонясь деду, она подошла к нему сзади и, слегка нагнувшись над его белыми волосами, громко поцеловала его в лоб.
Старик приподнял голову, пристально посмотрел в большие голубые глаза внучки и поцеловал её сперва в лоб, потом в оба улыбающиеся глаза.
— Здравствуй, Марфа, — сказал он, — послушай, как хорошо.
И он громким и твёрдым, совсем не стариковским, голосом прочёл несколько стихов из монолога Агриппины Нерону.
— А что, — спросил он, кладя книгу на стол, — свекровь бранила тебя нынче? Хорошо, что её нет здесь: опять досталось бы тебе за то, что ты так фамильярно со мной поздоровалась, а не поклонилась в пояс, как она учила тебя.
— Да ведь я знаю, дедушка, — отвечала княгиня Марфа Максимовна, улыбаясь и показывая два ряда жемчужин в коралловой оправе, — я знаю, что когда вы читаете Ррасина, то вам не то что в пояс, хоть в ножки поклонись, так вы не заметите.
Княгиня Марфа Максимовна картавила на букве р, и дедушке этот недостаток очень нравился.
— Ррасина, — повторил он, передразнивая внучку. — А вот теперь гррубишь дедушке: эй, свекрови пожалуюсь!
— А я не боюсь свекррови; мы нынче с ней большие приятельницы: с утра вместе печём ватрушки и готовим тесто для блинов.
— А Харитоныч?..
— Харритоныч недавно только возвратился от обедни.
— А ты и у обедни не побывала, безбожница!
— Нельзя было, дедушка: Еленка опять всю ночь плакала и только под утро заснула; мне и самой хотелось причастить её перед постом, да слишком холодно нынче...
Да, дедушка, я пришла сказать вам, что дети... что шалуны, — прибавила она, вспомнив, что дедушка звал их всегда шалунами, — уже давно собрались и катаются с горы. Позвольте впустить их в застольную, не то они замёрзнут.
А ватрушки готовы?
— То-то и дело, дедушка, что не все готовы; сбитень готов, калачи тоже, ещё с утра принесли... если детям, шалунам, дать сбитень на этом морозе, так они как раз простудятся.
— Вольно им так рано собираться: ещё полчаса до пушки, — сказал князь, взглянув на большие, в футляре из чёрного дерева стенные часы, ввинченные в один из углов кабинета. Часы эти, работы амстердамского мастера Фромантеля, были привезены старому князю внуком его князем Михаилом из-за границы.
Князь позвонил.
— Скажи шалунам, — проговорил он вошедшему слуге, — что молодая княгиня приказывает им всем войти в застольную погреться и пить сбитень, в ожидании блинов, ватрушек и лотереи.