— Нащупываю.
— Древний Египет славен оккультными изысками, не так ли?
— Да уж.
— А как вы работали над сценарием?
— Меня не приплетайте! Я так глубоко не копал.
— Отчего же?
— Себе дороже… затягивает. Знаете, как египтяне сами называли свою страну (Египет — это по-гречески)? Кем — в переводе «тайна». А я человек здешний, простой.
— Бывает простота хуже воровства.
— Это мой собственный замысел! — возразил сценарист чуть ли не угрожающе.
— И все-таки попытайтесь вспомнить, при каких обстоятельствах Вольнов подсказал вам композицию сценария?
— Не было этого!
— Да зачем ему выдумывать?
— Я с этим идиотом разберусь.
— Сначала со мной. Скажите: зачем? Кинозвезда не претендует на авторство.
— И я ни на что не претендую.
— Чему посвящена была сегодняшняя встреча с продюсерами?
— Другие планы, другие замыслы.
— Почему же вы оставили прежний, пушкинский? Любавский вам уже не соперник.
— На пушкинский денег не дают. — Сценарист помолчал и признался: — Вообще, «Египетские ночи» после этих смертоносных событий имеют для меня какой-то болезненный привкус.
— Не связан ли он с употреблением наркотиков?
Ироническая маска напротив сменилась на тревожно-страдальческую.
— Что за бестактный вопрос? Поосторожнее, сыщик!
Я решил его простодушного дружка не закладывать и отозвался неопределенно:
— В вашем… в нашем кругу чего только не насмотришься. Творческая, так сказать, интеллигенция переживает неодекаданс с болезненным привкусом — страх перед грядущим, как те, из… из «серебряного века»… ну, забывается, возбуждается, кто во что горазд.
— Сплетни, — бросил он задумчиво, вдруг словно судорога прошла по осунувшемуся лицу. — Борька Вольнов? Этот плейбой не так-то прост…
— Я просто предположил. А вы подумайте.
— Над чем?
— Как одинаковые замыслы рождаются одновременно у людей столь разных.
— Разных? — рассеянно переспросил он; чем-то я задел его, даже поразил, но не мог сообразить чем… Кокаином? Впрочем, кого нынче волнует суд или дурная слава? Любая слава — это реклама.
— Разные — по темпераменту, по возрасту… Правда, у обоих сценаристов один источник вдохновения — «душа поэта, осуществляющая связь времен». — Вспомнились разглагольствования Самсона в Троицын день. — До какого сладострастного извращения дошел древний мир накануне явления Спасителя, как извратился мир уже православный в пушкинский «золотой век» перед нашей великой катастрофой и до чего в постхристианстве дошли мы. Найдется ли режиссер, способный отразить это?
Василевич слушал внимательно, отозвался осторожно:
— Не уверен. Неужели Любавские дерзнули на столь глубокий элитарный проект?
— Дерзнуть — еще не значит совершить… Во всяком случае, «копать», по вашему выражению, она начала из тьмы веков.
— С подземных жуков, — пробормотал сценарист. — А пушкинский, как вы изволили заметить, «золотой век»…
— «Золотой жук», — ни к селу ни к городу ляпнул я и сам удивился, и заныло сердце.
— Что?.. А, новелла Эдгара По. Золотое детство.
— Я тоже в детстве читал.
Мы уставились друг на друга. Незабываемое мгновенье — на пороге тайны — уникальная страна Кем.
— Но ведь, — прошептал я, — в новелле скарабей. Навозный жук. Так?
Сценарист кивнул, глаз не сводя с бумажной салфетки в моей руке.
— Скарабей, — повторил я слово экзотическое, чужестранное, словно царапающее согласными звуками сердце. — Какой-то их символ, древнеегипетский.
— Да может, в записке не скарабей!
— Вы не знаете?
— Нет!
— А что знаете?
— Этот жук олицетворял для них солнечное божество.
— Солнечный бес!
— Ну, для христиан это, конечно, мракобесие, — согласился Василевич и еще что-то сказал, я не слышал — какой-то ужас подступил, непонятный, нездешний… — Что с вами?
— Солнечный бес просквозил из окна спальни и открыл дверь в кабинет…
— В чьей спальне? — осведомился сценарист с сарказмом; я несколько остыл.
— В загородном доме Любавских.
28
Меня так и тянуло в Молчановку, в спальню, где солнечный сквозняк распахнул окна и двери… По дороге заехал на Плющиху, на площадке повторилась давешняя сцена: старушка-соседка, жгучий интерес, последняя информация. «Чуть-чуть не застали, я говорю, человек вас тут дожидался, а он: уезжаю, говорит. Рюкзачок за спиной, видать, за город подался. И заметно, расстроенный кражей-то, весь бледный, аж постарел…»
Я, конечно, рванул туда же, не предчувствуя, что ждет меня там — мистический ужас сменился раздражением на «трепещущего интеллигента».
Шел четвертый час, послеполуденные лучи слепили, обжигали, я обливался потом в раскаленной железке, застревал в пробках, чертыхался… и с чувством физического изнеможения углубился в «новорусский» лес: фантастическая чащоба, летающий пух от печальных тополей, безлюдье меж домами-мухоморами, такими нелепыми здесь, чужими… Но когда прошагал по плитам дорожки к дому — глухота безмолвных древесных свидетелей — ощутил прилив сил.
Дверь в гараж приоткрыта, бесшумно проник в прохладу, ожидая облегчения — узкого просвета и чуть слышного бормотанья, зова к миру горнему. Тишина оглушила. Поднялся в спальню (чего спешил, чего ожидал — некоего озарения?), не дождался, лишь ужаснулся на миг, увидев свое отражение в кривом зеркале старого гардероба: вид совсем больной, воспаленный от переутомления. Прошел в необжитой кабинет, компьютер-обвинитель, окно, лужайка с дачным «уютом» под липами. Конечно, она там, лежит ничком, приникнув к земле, в «юродивом» красно-зеленом наряде… и словно прошелестел, шевеля ветвями и травами, в сторону ворот черный ветерок… Почему-то так подумалось: «черный».
Утром на мгновенье я ощутил своего рода любовь — не страсть, а какое-то новое, незнакомое чувство. Я сбежал вниз, чтобы сказать ей об этом, подбежал, окликнул, перевернул — она была мертва, пустые очи уставились мне в лицо. Она была задушена, но я не сразу поверил, потому что держал в руках почти живую, теплую плоть. Она была убита только что — и на какое-то мгновенье я обезумел, раскачиваясь, баюкая ее, как ребенка, бессмысленно повторяя: «солнечный бес, навозный жук, солнечный, навозный…»
На зеленом одеяле валялись дешевые вязаные четки, которые она, вспомнил, спрятала от меня… когда это было? Недавно… Вдруг черно-ало-синяя полоса на тонкой шее бросилась в глаза, я заплакал, зарыдал даже (впервые в жизни) и очнулся в другом мире, где все то же плюс почти осязаемая смерть! Смерть прошмыгнула в зарослях черным ветерком, я видел убийцу. Мне хотелось сидеть вот так и баюкать (брезгливость к убогим, к калекам исчезла — не сейчас, раньше… когда? не важно), сидеть и баюкать, обращаясь не к скарабею, а к «Отче наш»… Однако я видел! Что?.. Промельк, намек, «ветерок»! Я расхохотался. Тут не ветром надуло, а руки сильные, жестокие изуродовали шею. Я бережно уложил мертвую на одеяло и побежал звонить.
За узорной оградой подпрыгивал пес (как его зовут?.. забыл), кто-то промелькнул меж подстриженными кустами, болезненно повторяя убийственную пантомиму в другом саду; подбежала нимфочка, одетая, крича шепотом: «Скорее! Он заперся в кабинете!» Я поволокся за нею куда-то… правильно, в кабинет, нужно позвонить, но дверь действительно заперта. Всю разгневанную энергию вложил я в разбег по коридору и в удар ногой. Одновременно с дверным грохотом раздался выстрел: банкир, живой, выпучив рачьи глаза, сидел за письменным столом, он промахнулся, я его спугнул. Навалился, вырвал пистолет, заорав: «Так легко не отделаетесь, ваша семейка за все сполна заплатит!» Он не отреагировал, продолжая сидеть, как надутая гигантская кукла. Да черт с ним! На удивление хладнокровно я дозвонился куда надо, обстоятельно доложив про убийство и несостоявшееся самоубийство.
Далее все происходило как в затяжном сне, я держал оцепеневшего главу под прицелом, не вслушиваясь в женский лепет и плач за спиной; их прикосновенья, толканья, дерганья не могли привести меня в чувство, потому что душой я был на лужайке в липах. (Она исчезнет, как те, как мой сын, но нельзя же упускать местного маньяка!)