Хитрый корсиканец (как хорошо он его знал!) искоса посмотрел на своего соотечественника и тоном заговорщика сказал:
— Бонапарт, все эти годы я только наполовину верил в тебя. С сегодняшнего дня я твой сторонник. Можешь рассчитывать на меня: я напишу Директории как надо. Отныне у нас с тобой одна судьба. Я убеждён: нет ничего, что ты не смог бы сделать, нет такой высоты, которая была бы тебе не по плечу. Ну, а сейчас, — добавил он с неприятным смехом, — мы как следует потрясём эту «прекраснейшую Италию» и начнём с Лоди. В здешнем кафедральном соборе хранится множество ценностей — так же, как и в других храмах. Но в первую очередь я хочу наложить руки на местный ломбард, где все эти синьоры закладывают своё серебро и драгоценные камни, а богачи — и приданое дочерей. Когда мы прибудем в Милан, то найдём там неизмеримо больше. Мы осыплем золотым дождём этих мошенников из Люксембургского дворца. Тогда они не посмеют вмешиваться в твои дела. А ты как думал, товарищ? Теперь мы будем вместе ковать своё счастье!
Отвратительная неразборчивость Саличетти (этот человек жил только ради денег) покоробила Бонапарта. И это в такой момент! Сам он думал только о славе — славе, которую наконец-то завоевал. Но в словах этого ловкача, некогда сторонника террора, была доля правды. Сейчас Саличетти мог оказаться полезным как никогда: возможно, Директория уже начинала побаиваться его побед и его известности. Конечно, Саличетти был негодяем, но мир полон негодяев. Нужно принимать людей такими, как они есть, и использовать их. Однако пусть гражданин Саличетти знает, что его место во втором ряду.
Было уже совсем темно, когда они спустились с моста и поднялись по склону крутого холма в Лоди. Их встретил кавалерийский офицер и проводил до самой штаб-квартиры. Бертье облюбовал для этой цели палаццо Питолетти.
На тёмной средневековой площади Саличетти распрощался с ним.
— Спокойной ночи, генерал! Приятного сна! — Он вновь засмеялся, и вновь неприятно. — А я ещё не собираюсь ложиться. Хочу немедленно взяться за реквизицию, пока эти синьоры не припрятали свои сокровища!
Бонапарт был рад избавиться от него. Саличетти был просто разбойником, не имевшим никакого понятия о славе.
Он поужинал вместе с Бертье и его радостно оживлённым штабом. Дворец Питолетти был огромен. (Приписанная к штабу кавалерия живописно расположилась в его внутреннем дворе с колоннадой эпохи Возрождения). Во время ужина в палаццо прибыла депутация от местного епископа. Епископ покорнейше просил генерала оказать ему честь и прибыть завтра на обед. Впервые в жизни его приглашали на обед к епископу. Он даже и не видел ни одного из них со времён Революции. Его солдаты — все как на подбор санкюлоты, атеисты и отчаянные республиканцы — не преминули бы ответить на это приглашение оскорблением. Но ему предстояло править Ломбардией — Ломбардией, которую подарила ему сегодняшняя победа. Бонапарт не испытывал ненависти к епископам. Он принял приглашение с изысканной вежливостью.
После ужина он оставил Бертье копаться в бумагах и поднялся в приготовленную для него комнату, озарённую множеством свеч. Ему нужно было побыть одному. Сегодня вечером он был странно беспокоен и напряжён. Дневное возбуждение ещё не совсем оставило его. Сейчас он мог предаться своему обычному занятию. Ночь ещё только начиналась. Как бы то ни было, а измученным отрядам завтра придётся отдохнуть. Генерал стоял перед зеркалом и рассматривал своё отражение, озарённое свечами. Он был измождён ещё сильнее, чем обычно, волосы свисали на щёки, в глазах горело мрачное, лихорадочное пламя. Но он по-прежнему выглядел мальчишкой. Таков был человек, который сегодня совершил славный подвиг. Человек, которого живущая в далёком Париже легкомысленная Жозефина, наверно, уже давно забыла. Эта мысль причинила ему боль.
Он запретил себе думать об этом и подошёл к высокому окну, выходившему на балкон. Выбравшись наружу, он облокотился об украшенную скульптурами балюстраду. Было приятно побыть одному в тишине. Майская ночь так тепла... Раскинувшееся над головой тёмное небо было усеяно мириадами звёзд. Другой берег реки был озарён пламенем лагерных костров. Около них веселились солдаты, пили итальянское вино и хвастались совершенными сегодня подвигами. (Они прозвали его своим Маленьким Капралом. Это всё ещё грело его душу). Что ж, им было чем похвастаться.
С такой армией человек вроде него мог добиться чего угодно. Человек вроде него... Да, внезапно он с непреодолимой силой, которой не ощущал в себе раньше, почувствовал и ясно понял, что отличается от всех прочих. У него было то, чего не имели другие: его гений-хранитель. Гений подарил ему этот великий день, который никогда не забудется. Что собой представляла эта дремлющая в нем сила, эта огромная внутренняя сила, в существовании которой он всегда был подспудно убеждён, которая время от времени нашёптывала ему странные, неясные намёки на ожидавшее его великое будущее? Он был особенным человеком. Не было ничего, чего бы он не смог сделать. Его ум не был поглощён одной войной. Он разбирался в искусстве, в литературе, в науке, в делах управления государством. Он чувствовал в себе такую душевную полноту, такую непонятную мощь, что это чувство вновь начинало походить на экстаз. Ах, как искусно он правил бы какой-нибудь страной! Он бы показал миру, что такое искусство управления. Взять хотя бы Ломбардию, завоёванную за пять дней, считая с того момента, как он отдал войскам приказ маршировать к Пьяченце! (Через два дня ему предстояло взять Пиццигеттоне и Кремону, прогнать австрийцев до самой реки Минчо, а после нескольких дней отдыха и реорганизации армии в Милане вообще выбить их из Италии).
Да, он достойно управлял бы большой страной, но какой? Италией? Он мог бы завоевать все эти карликовые государства с их продажными правительствами и политической неустойчивостью за полгода, объединить их и отказаться от подчинения парижской Директории. (На мгновение он задумался над этой возможностью). И всё же это не то. Даже его гений не сможет сразу превратить Италию в действительно великую страну. Он мог бы освободить Италию — сейчас в нем говорила итальянская кровь — от австрийской тирании и объединить её. Однако понадобится одно, а то и два поколения, чтобы утвердить в ней дух единства. И всё же, несмотря на всю свою итальянскую кровь, он был в Италии чужим; он ощущал себя французом и только французом. По крайней мере с тех самых пор, как закончилось его детство. Отчизной ему служила Франция.
Франция! В мечтах он видел себя правителем Франции. Какой невероятной, какой далёкой ни казалась такая возможность, она всё же существовала. Что значили по сравнению с ним эти пигмеи, бесчестные кабинетные политики? Его защищала сила, смертельная, уничтожающая военная сила, непреодолимая, как и его гений. Если бы он правил Францией! Он позволил себе предаться этой фантастической мечте. Он видел, как сделает французов величайшим на свете народом... Он видел, как искусно побеждает гидру раздиравшей страну анархии, даёт Франции справедливые законы и твёрдое, честное, пользующееся уважением правительство; как залечивает её раны и создаёт новую Францию, в которой не будет ни фанатиков-республиканцев, ни чванных аристократов, но только Французы с большой буквы. Он видел себя предводителем непобедимых армий этой преображённой Франции, разбивающим её смертельных врагов — врагов, которые взрастили анархию и искусно пользовались её плодами; видел себя ведущим свой народ к несказанным вершинам сияющей славы.
Эти грёзы приводили его в экстаз. В неслыханно далёкие времена люди будут вспоминать об этой славе так же, как вспоминают о славе Александра или Цезаря. Тот же гений горел и в нем. Его судьба заключается в том, чтобы сделать эту мечту явью. Конечно, не сразу. Он должен быть осторожным, должен тщательно рассчитывать каждый шаг. Но однажды он станет править всей Францией — и править так, как не правил ни один из великих королей!
Вошедший в комнату Бертье окликнул его. Когда он обернулся, Бертье, ничуть не уставший от великих подвигов, свершённых им в этот день, улыбнулся. Уродливое лицо начальника штаба покрыли лукавые морщинки.