Оборонителем монастырей стал местоблюститель патриаршего престола митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский. Прежде Пётр ему благоволил, надеясь при его посредстве облегчить церковную реформу и укрепить связь церкви с государством. Стефан надежд не оправдал: он был смиренный богомолец, молельщик, а не воитель. Эх, ежели бы на его месте был Феофан! Он мыслит сходно, весьма здраво и трезво, он укреплял Петра в мысли поприжать монашествующих.
— Господь надоумил упразднить патриаршество, — Феофан был твёрд в этой мысли. — Ибо всякая власть от Бога, она едина и неделима — что духовная, что светская. На духовное правление есть архиереи, но и над ними — власть монарха. Власть и воля его закон для всех в государстве.
Царь всё более привязывался к Феофану и прислушивался к его советам. Знал, однако, что не любила его церковная братия за вольнодумство, за суждения смелые и независимые. Было известно многим, что даже папа Климент XI обратил внимание на редкостно здравомысленного и красноречивого выученика знаменитого иезуитского коллегиума святого Афанасия в Риме. Царю была в общих чертах известна бурная жизнь Феофана, то обращавшегося в католицизм, то снова принимавшего православие в пору своих смелых пешеходных странствований по Европе. В конце концов он остановился в Киеве, где стал преподавателем богословия, питтики, риторики и философии в Киево-Могилянской духовной академии.
Сходны они были во многом — царь и Феофан. И смелостью, и решительностью суждений, и способностью низвергать устоявшиеся авторитеты. Петру нужны были единомышленники, как можно более единомышленников, одобрявших и утверждавших его в подчас крайних суждениях, которые пугали его министров и господ сенаторов. С Феофаном же они всегда и во всём сходились.
— Быть тебе, Феофане, отцом-ректором Киевской академии и игуменом Братского монастыря, — заключил Пётр, прощаясь с Феофаном, отпросившимся в свой любезный «Киево». — Своей властью тебя поставляю, угоден ты мне.
Настала пора расставаний, ибо множество народу прибилось к царю в походе. В Каменце пути расходились.
Всего только пять месяцев длился Прутский поход. Сколько же всего вместил он! Сколько было пережито, прочувствовано, выстрадано.
— Чудеса, да и только, Катинька, — дивился Пётр, когда они выехали наконец из стен Каменца. — Истинно чудеса: сколь протяжны были сии пять месяцев, сколь рознились они друг от друга, сколь были трудны, длинны и долги. Дивился, дивлюсь и буду дивиться!
— И я с тобою, государь мой и повелитель, — языком неверным отозвалась Екатерина — укачало её в карете, несмотря на то что была она к ней привычна. Видно, оттого, что понесла. — Много с нами разного было. Но более всего доброго: вошла я в тебя вся, со всем своим естеством, и ты, государь мой великий, рабу свою не отторг и был с нею великодушен.
— Можно ль было иначе, Катеринушка. Сроднил нас сей несчастливый поход, стал для нас с тобою счастливым. Едина мы теперь плоть, — и он обнял и прижал к себе царицу.
Начинался новый этап их совместного странствования, которое так необыкновенно срастило их.
Война осталась за спиной и всё отдалялась и отдалялась. Но в сердце... В сердце остался незаживающий рубец. Он неустанно вопрошал себя: мог ли он, царь Пётр Алексеевич, великий князь и многая прочая, избежать столь непрезентабельного исхода? Нет, не мог, отвечал он себе, ибо султан турский развязал войну. Эта война была противна его, Петра, планам и замыслам, она на него как с неба свалилась. А потому он, царь и самодержец, не был к ней готов ни мыслью, ни духом.
ни телом. Никак! А всерьёз изготовиться не было времени. Он многажды наказывал послу в Царьграде Петру Андреевичу Толстому, дабы тот елико возможно отвратить старался воинственный пыл турок — отвратить не только речами и декларациями, но и золотом, мехами и иными подношениями подкупая сильных министров Порты. Сколь ни был умён и ловок граф Пётр Андреевич, сколь ни потратился на подкупы, всё кануло понапрасну.
Не можно было отвратить эту войну, и худые предчувствия и сны посещали его не раз. За войною этой стояли короли: шведский, французский, английский и иные. Они из-под руки ласкали султана и подталкивали его. А всё наделала Полтава, всё она. Короли европейские стали опасаться непомерного усиления России.
«Сей мир с турком прочности не имеет, — размышлял Пётр. — Надобно его всемерно укрепить. Пока. Расчёт наш с султаном ещё впереди. Далеко впереди. Не ведаю — удастся ли мне излечить прутскую рану».
Пока же — великая надежда на Шафирова с Толстым, на их ловкость да искусность. В одной упряжке они многое своротят. Когда имели рассуждение о том, кто ловчей да надёжней всего вывезет переговоры о мире, Шафиров ли, Остерман либо сам Шереметев, Пётр сказал канцлеру: «По мне, будь крещён либо обрезан едино, лишь будь добрый человек и знай дело».
Головкин тогда согласился: да, Шафиров к тому пригоден лучше иных прочих, переговорщик он изрядный, хоть и из обрезанцев.
Дурные предчувствия Петра не обманули. Выходит, предчувствиями нельзя пренебрегать? Выходит, так. Проигрыш был обидный. Обидней же всего, было то, что король Карл мог позлорадствовать.
Надобно перетерпеть. Со стеснённым сердцем написал адмиралу Фёдору Матвеевичу Апраксину: «Хотя я б николи не хотел к вам писать о такой материи, о которой ныне принуждён есмь, однако понеже так воля Божия благоволила и грехи христианские не допустили... положено все города у турков взятые им отдать, а новопостроенные разорить: и тако тот смертный пир сим кончился. Сие дело есть хотя и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой стороне великое укрепление, которая несравнительною прибылью нам есть».
Апраксин тотчас откликнулся: «...Указ вашего величествия... принял. Не знали, что делать, рассуждали, что оной послан в жестокой тесноте... на которое вашего величествия изволение доношу: что по тому указу в краткое время исполнить невозможно, хотя б было при нас 20 000 человек и 1000 будар. Одних пушек, кроме карабельных, в обеих крепостях и по гавану без мала тысяча, а и карабельных есть число немалое. Также и припасов карабельных многое число, и правианту от предбудущего генваря с лишком на год...»
Исполнить невозможно... Уж коли такой ревностный служака, как Фёдор Матвеич, отписывает так, стало быть, так оно и есть. Будем тянуть. Дожидаться, покамест турок не вышлет восвояси главного шведа. Зацепка не из важных, однако иной, сколь-нибудь покрепче, нет.
Меж тем Шафиров уведомил царя, что турки зело негодуют: вступили-де в Польшу в противность заключённому трактату. Туркам противно, а полякам озлобительно. «Непрестанные острые и угрожающие слова и поступки турские, — писал Шафиров, — опасность от разорвания мира, приводят меня до самой, почитай, десперации, и будучи в таких руках; и ежели придёт до того, что постражду от них, прошу милостиво призрить на бедных моих сирых оставшихся мать, жену и детей».
— Извернётся Пётр Павлыч, — с некоторым злорадством промолвил Головкин, прочитав жалостливое письмо. — Он зело изворотлив и себе на уме. И до разорвания мира не допустит, не извольте сумлеваться, ваше царское величество. Особливо памятуя, сколь сей мир дорог и нужен его государю.
Пожалуй, прав Головкин: извернётся Пётр Павлович и сделает всё, чтобы мир сохранить. Тут и его интерес, кроме государственного: отпустит его султан в своё отечество.
А канцлер продолжал рассуждать:
— Турок всё более пужает, ибо силы в нём прежней не осталось, всю израсходовал. А новую вряд ли станет собирать. Слышно, главный их духовник сильно противился войне. И ноне на том стоит.
Пётр и сам понимал, что султан всё больше пугает, однако за его сливой стояли всё те же короли-науськиватели. Вот отчего надо торопить турок с отсылкою Карла — он, почитай, главный смутитель, и султан, надо полагать, одно ухо к нему клонит. Ох, великая тут нужна игра, искусная, тонкая, дабы выйти без урону.