Тяжко! Не послать ли Савву либо Шафирова к визирю с письмом о замирении?
Эк спятил! Савву-то нельзя. Он, по турецкому разумению, изменник, ему надо голову срубить. Жаль. Савва небось визиря бы на мир согласил.
Пётр Павлович, подканцлер — вот отличнейший переговорщик! Языки знает, хитрован преизряднейший, выскользнет там, где иные увязнут. Его надобно послать главным, а с ним служителей из Посольской канцелярии, да непременно Остермана Андрей Иваныча, искусника по части дипломации.
Визирь, сказывают, несговорчив, однако ему деваться тож некуда: голыми руками не возьмёт, да и в рукавицах не ухватишь. Сколь мы за краткое-то время турок помолоть успели. Понял небось.
Царь приказал елико возможно ускорить движение, дабы, пользуясь всякой минутой передышки, уйти как можно дальше, к месту постоянного бивака, где можно будет прочно стать для обороны. Ибо всё ясней и ясней рисовалась ему тягостность положения войска.
Надежда всё ещё теплилась. Но по мере того как день угасал, как росли потери, угасала и она, надежда. Надежда на замирение... Надежда на заступление Господне... Надежда на...
Нет, чуда не будет. Не возьмёт турок в честном бою, станет брать на измор, осадит и уморит. А сего допустить нельзя. Стало быть, придётся пробиваться. Бог весть, что из этого выйдет...
Помолившись, турок навалился с новой силой. Лез, не жалеючи жизни, под пули и картечь. Грохот стоял несусветный, крик и стон, предсмертное ржанье лошадей, тоже похожее на сгон...
Клубы чёрного дыма там и сям подымались к небу. Оно было безмятежно и не омрачено ни единым облачком. Горели кустарники, иссохшие до пороховой кондиции, одиночные деревья, потерявшие листву и, казалось, уже умершие.
Царь по-прежнему шагал среди своих приближённых, возвышаясь над ними головой. Фельдмаршал Шереметев впал в изнеможение: сказалась бессонная ночь, а был он в преклонных летах. Пётр, глядя на его неверные движения, слыша заплетающуюся речь, повелел ему передохнуть в карете. Сам он держался бодро, и генералы его, глядя на царя, бодрились. Ждали распоряжения.
— Ступайте к своим дивизиям, токмо на рожон не лезьте, — распорядился Пётр. — Не то останусь без генералитету, не приведи Господь. — Слабая усмешка мимолётно осветила лицо. Пётр пожалел, что нет с ними Ренне и Чирикова. Вот ежели бы нагрянули они да ударили турка с тылу — было бы знатно. И исход баталии мог стать иным.
«Боже всемогущий, неужто не вызволишь ты христолюбивое воинство!» — взмолился Пётр, шагая среди грома и стона земного в плотно сжатой колонне гвардии, прикрывавшей его и сподвижников. Другой гвардейский полк и бомбардирская рота находились в самом пекле. И бились доблестно, учиняя широкие прокосы в рядах наседавших янычар. Визирь сего не видел: был далече от этой мясорубки, а коли бы увидел, то, ежели не глуп и не безжалостен, приказал бы бить отбой.
Но он не видел. Янычары терпели страшный урон. Но, как видно, янычарский ага — главный начальник — известил его о том, что средь них поднялся ропот. И тогда визирь приказал прекратить атаки.
Побоище медленно утихало, оставляя после себя груды тел и ручьи крови. Обе стороны принялись подбирать убитых и раненых, не препятствуя в том друг другу.
Священный обряд, благословлённый и Христом и Аллахом: предание павших земле, а потому огня никто не открывал. Его опасно было отлагать: тлен в жару мгновенно поражал тела, и уж тяжкий его запах растёкся по долине, преследуя живых.
Служил Феофан Прокопович, служили полковые священники — за упокой душ сражённых, кадили и кропили, но ладанный дух не мог перебить удушливого запаха разлагавшихся тел.
— Упокой, Боже, рабов твоих, павших за имя Христово, и учини их в рай, идеже лицы святых и праведников Господних сияют яко светила, — неслось над иссохшей землёй, с трудом поддававшейся заступам. — Упокой, Господи, в месте светле, в месте злачне, в месте покойне и прими нашу печаль и воздыхание...
Печаль и воздыхание... Быть великой печали и великому воздыханию. И позади, а ещё более впереди. Скольких не оплачут матери и жёны, дети и внуки... Сколько горя витает над этой иссохшей землёй, не достигая родных пределов. И что далее-то будет, каково ещё придётся им пострадать! Не видно облегчения участи, неверен завтрашний день...
Солнце, изнемогшее от созерцания кровавого побоища, наконец скрылось за холмами, нехристи творили вечернюю молитву, и движение русских колонн ускорилось.
Шли по Ясской дороге. Она проходила через урочище Станилешты, где уже окопались полки пехоты, успевшие прийти раньше. Порешили идти всю ночь, дабы соединиться с ними и стать там лагерем.
Ночью шаг замедлен: дороги не видать. Опустилась вечерняя прохлада — стало легче дышать. Усталость валила с ног: солдаты ухитрялись спать на ходу, задние натыкались на передних, просыпались и снова засыпали: ноги во сне мерно шагали как бы сами собою. Скорей, бы, скорей привал, передохнуть бы хоть самую малость. Изнемогли все, на ногах держало напряжение души. Оно не давало остановиться; оно, это напряжение, было эхом дневного боя и ожиданием нового боя. Все в этом ночном марше были равны: солдат равен генералу я самому царю, потому что все одинаково претерпели и всех уравняла ночь.
Ночь была царицей-покровительницей. Но царствование её было, увы, кратковременным: то была июльская ночь — короче воробьиного носа.
Но вот тьма стала выцветать. Открылись предметы знаемые: развесистый старый орех, сходивший ночью за дракона, обломок скалы — окаменевший богатырь, низкорослые кустарники — затаившаяся татарская рать...
Авангард завидел русский лагерь! Там приманчиво горели костры, суля кашу ли, варёное ли мясо — всё едино горячее, коего не едали уже Бог знает сколько времени. Наконец-то передышка! Пусть краткая — поесть бы, вздремнуть, набраться силы для неотвратимого сражения. И ничто не затронуло чувств: ни свежесть пробуждающегося утра, ни славивший его птичий хор, ни близость Прута с его быстрыми струями... Хотелось лишь одного: рухнуть ничком на землю, ещё тёплую, ещё не успевшую остыть за ночь, забыться коротким сном. А потом — будь что будет!
Царь бодрствовал. Усталость и бессонные ночи отложили свою печать: лицо осунулось, щёки впали, глаза покраснели, движения были скованы. И щека... Проклятая щека — её то и дело приходилось унимать рукою: она дёргалась сильней и дольше обычного. Казалось, царь гримасничает.
Пётр обходил позиции. Превозмогая себя, люди лихорадочно трудились. Ретраншемент был отрыт, рогатки присыпаны землёй, крайние фланги лагеря, выстроенного как бы треугольником, упирались в реку. Астраханский, Ингерманландский, Преображенский и Семёновский полки стали на левом фланге, где приступ полагали самым ожесточённым. Гренадерские полки заняли вершину треугольника. В центре расположился вагенбург — прямоугольник из повозок, своего рода крепость, в которой укрывались в основном женщины, а рядом — царская ставка.
Пётр казался довольным взятыми предосторожностями и всей диспозицией. Он заговаривал с начальниками, со старослужащими-гвардейцами, многих из них он знал по именам. Видел: несмотря на изнурительный марш, на изнеможение, дух был высок.
Царь был прост и доброжелателен, и люди тянулись к нему.
— Будет пекло, ребятушки. Кабы не изжарились.
— Никак нет, ваше царское величество, мы сами турка подпалим.
— Дали жару да ещё дадим!
— Знаю, не будет потачки басурману, я на вас надеюсь. Христос с нами.
— И наш царь-государь!
Меж тем турки накапливались и накапливались на окружающих холмах, обтекая русский лагерь со всех сторон. Их полчища уже были различимы простым глазом. Похоже, визирь торопился замкнуть кольцо и вопреки обыкновению следовал за неприятелем по пятам ночь-полночь. На противолежащем берегу Прута заняли холмы татары. Меж них вкрапились поляки и шведы.
Тишина казалась зловещей. Она вот-вот должна была разрушиться.
Русский лагерь напряжённо слушал эту тишину; самый малый звук становился значимым и разрастался, усиленный напряжённым ожиданием. Вот прозвучала беспечная перекличка полевых жаворонков, тонко-тонко засвистали суслики — земля, как и воздух, пела свои песни. Над головами, свистя крылами, пронеслась стайка уток и плюхнулась в прибрежных камышах...