— Каймакам поздравил меня, стало быть, успехи есть. Мы беседовали по-турецки, и он нечасто меня поправлял.
— Мне же этот варварский язык не даётся, — посетовал маркиз. — Я оставил все попытки.
— Напрасно, — сказал Понятовский и поглядел на Дезальера с некоторым сожалением. — Вы быстро сняли осаду.
— Язык надо изучать в молодости. А моя молодость за спиной, — оправдывался маркиз.
Понятовский согласился. Его французский начинался в трёхлетием возрасте, а к десяти годам он стал его вторым родным языком. Теперь он трёхъязычен. Да ещё немного немецкого, немного шведского и немного русского — он вполне вооружён для странствий.
«Пора, пора в дорогу, — думал он, покачиваясь в седле. — Чересчур много суеты, чересчур мало дела. Будет ли польза от моего сидения в ставке визиря... Да и вообще: каков он, Балтаджи Мехмед-паша? Каймакам предпочёл уклониться. Говорили всяко: и что покладист, и что неглуп, и что склонен выслушивать советы, но поступать по-своему».
Балтаджи всплыл как-то неожиданно, даже для дивана. Говорят, он обязан своим возвышением чистой случайности: никаких особых заслуг за ним не водилось. Просто он всегда держал нос по ветру...
«Но если он покладист, как утверждают многие, то мы сойдёмся. Мне ещё не приходилось быть в роли советника. Что ж, это ни к чему не обязывает — ни ответственности, ни последствий, ни конфликтов... Когда кампания закончится, напишу книгу воспоминаний и издам её непременно в Париже. Тамошние издатели охотно печатают подобные сочинения, тем паче писанные по-французски...
Балтаджи — это ведь «алебардщик» по-турецки, стражник при султанском дворе, — вдруг сообразил он. — Унаследовал от отца. Их всего четыре сотни, и султан знает каждого в лицо. Султанская гвардия, по существу. Да, из неё-то и отбирают малых султанят. Интересно, сколько ступеней пришлось одолеть Балтаджи, чтобы так высоко подняться?
Ну, что ж: делить нам нечего, власти я не домогаюсь, подсиживать его не стану. Не исключено, что он станет взывать ко мне как к третейскому судье при конфликтах...»
Конь шёл шагом, словно бы не желая растрясти мысли своего седока, эскорт в беспорядке следовал за ним. Немногие встречные клонились в почтительном поклоне. Если бы правоверные знали, что перед ними не истинный паша, а ряженый гяур! Вот был бы конфуз...
По амфитеатру крыш в Босфор медленно сходило багровое солнце, отражаясь в воде мириадами золотых бликов. Казалось, огненный шар вот-вот наколется на пики минаретов мечети Сулеймание, или Айя-Софии. Но он оставлял на их кровле лишь брызги расплавленного металла.
Дорога... Снова дорога. Безвестная и, как всегда, полная неожиданностей и опасностей. Понятовскому и его спутникам надлежало добраться до Эдирне, а там пуститься по пятам армии визиря. Каймакам уверил: войско движется медленно, делая не более одного перехода в день. Так что догнать его не составит труда.
— «Ленивое войско», — усмехнулся каймакам и с сожалением покачал головой. — Не хочет воевать, хочет покупатъ-продавать-менять. Бо-ольшой базар!
Понятовский запомнил. Запомнил он и этот день с его предотъездной суматохой, и торжество весны, взывавшее к его чувствам. Кружевное бело-розовое покрывало укрыло землю на склоне: отцветали абрикосы, персики, миндаль, и лепестки искрапили всё, словно весна праздновала грандиозный бал с боем конфетти. Этот праздник вошёл в него и остался в нём.
Он не был сентиментален — жизнь не располагала к сантиментам. Но тут в памяти невольно всплыла весна в его родных местах, и защемило сердце. Вспомнилось всё, что было дорого: отчий дом, парк, переходивший в лес, тихое озеро с гусиной стаей... И лица, лица, родные лица! Их голоса словно бы коснулись слуха. Наваждение было так велико, что он закрыл глаза и стал вслушиваться...
Весенние бесы будоражили кровь, ворошили желанья. Последнее время они его тревожили весьма редко, хоть он был не из худых мужчин, любил приволокнуться и довести дело до конца. Постоянное напряжение походной жизни высушило его. Могло ли быть иначе.
Случались интрижки и в Варнице. Не со шведками, нет. Этих были единицы. С аборигенками — простоватыми, однако не лишёнными обаяния молодости. Да, они были просты, и в этом-то и заключалась вся прелесть: ни затей, ни капризов, ни ужимок. Его графство, его изысканные манеры действовали как магнит. Одну, а затем и вторую притянуло прочно — трудно было оторвать...
Один король оставался равнодушен к женским прелестям. Казалось, всё его мужское естество поглотила война. Он равнодушно взирал на волооких юниц, на томных шведок — офицерских жён, на резвых молдаванок... Для всех для них король Карл оставался недостижим, какие бы авансы ему ни делались. Он был над всеми в этом маленьком мирке приближённых, заброшенных в отуреченное полумолдаванское, полуукраинское сельцо. Он как бы парил над землёй в своей недосягаемости.
Придётся прежде отправиться к нему, дабы обзавестись целым ворохом королевских наставлений и указаний: нечего было и думать жить в турецкой ставке своим умом. Ум должен быть королевским!
Время от времени на Понятовского накатывала строптивость. Хотелось сбросить ношу придворного и жить своим умом. Но долг и честь дворянина, потомка королей, словно каменные плиты, придавливали мимолётные приступы отрезвления.
— Прощайте, господа, — помахал он рукой Нейгебауэру и Функу, этим дипломатическим поварам, не любившим, однако, ничего самостоятельно стряпать, а предпочитавшим готовые блюда. — Я отвезу ваши бумаги его величеству, хотя вряд ли они поколеблют его в чём-либо.
Он не завидовал им — каждому своё. Не завидовал их невозмутимости, их посланническим брюшкам, их отвислым щекам и двойным подбородкам. Не завидовал тому, что в Стокгольме о них продолжали заботиться, полагая значительным их влияние на политический вес королевства. И король их жаловал, придавая значение их донесениям, собранным в прихожей дивана либо того же Дезальера.
Простился с ними по-домашнему. И пожелания добра были искренни с обеих сторон. Зависимость была общей, ибо повелитель был общий.
...Галата, как всегда, была облеплена судами и судёнышками — можно было выбрать то, что неприглядней. Большая часть держала курс на север, переправляя военный груз в армию. Лошади, бочонки пороху, ядра, медные пушки, жёсткие турецкие сёдла — всё отправлялось вдогон войску.
Корабль назывался «Мунзир», что означало «Предостерегающий». На взгляд Понятовского он выглядел основательней соседних, хотя ему так и не удалось дошататься у рейса, отчего он дал такое название своему судну.
Погрузка уже заканчивалась, Понятовский со своими людьми поднялся на борт, как вдруг по сходням скорым шагом заторопились янычары — целая ода, то бишь рота, замыкал которую не ода-баши — ротный, а полный чорбаджи, полковник, тучный, страдавший одышкой.
Странные воинские звания у турок. Ведь «чорбаджи» в переводе «раздатчик гула». Кормилец, что ли? Младший офицер янычарского войска — ашчи, то есть повар. Ода-баши — главный в комнате, бостанджи — султанский гвардеец, переводится как огородник. Всё какое-то домашнее, приземлённое. Веками кормились войной — может быть, поэтому. Однако регулярства в войске так и не завели, одно слово — орда...
Рейс уступил свою каютку Понятовскому в знак почтения к двухбунчужному паше, почтенному лицу. И граф тотчас оценил преимущество такой отьединенности: «Мунзир» был перегружен, люди усеяли палубу, расположились на корме и на носу, янычары бесцеремонно заняли прохода, мешая команде.
Порешив никуда не выходить до конца плавания, Понятовский разлёгся на узкой и жёсткой лежанке, уставив глаза в потолок. Топот босых ног, гортанные выкрики рейса, отдававшего команды, наконец лёгкая качка возвестили о том, что «Мунзир» отплыл.
Топот и шум разом улеглись, Понятовский чувствовал себя как в колыбели, глаза против воли стали слипаться. Сон немедля подхватил его и понёс по своим мягким волнам с покачиванием и поскрипыванием, постукиванием и шуршанием, которые казались его естественным сопровождением...