Время утекало. Несильное мартовское солнце неспешно, но неотвратимо укатилось на запад. Ему наследовал месяц, выныривавший из облачных ухабов. А в Преображенском всё гомонили.
Пётр вывел Екатерину на крыльцо. Он цепко держал её за руку, словно боясь бегства.
— Почитайте Екатерину Алексеевну за царицу, — громогласно объявил он.
Новоявленная царица залилась краской, и это ей шло.
— Вот уж поистине маков цвет, — вполголоса сказал подканцлер Пётр Павлович Шафиров канцлеру Гавриле Ивановичу Головкину. Они поклонились новой царице низким поклоном. Знали: старая царица пострижена под именем инокини Елены и надёжно упрятана в Покровском монастыре в Суздале.
По людям как волна прошла — поклонились все. Среди вельмож не было, однако, таких, кто не знал бы происхождения царицы. А что было ведомо вельможам, ведали и холопья их.
— Царь Мидас прикосновением своим обращал всё в злато, — вполголоса заметил Головкин. — Наш царь Пётр Алексеевич и холопа прикосновением своим обращает в высокородного.
То был прозрачный намёк не только на явление новой царицы, но и на стоявшего рядом подканцлера. Пётр Павлович Шафиров был крещёный евреин и взят из лавочных сидельцев в Посольский приказ за знание языков разных. Гаврила Иваныч несколько ревновал царя к своему подначальнику, волею прихотливого случая попавшего из грязи если не в князи, то в бароны. Пётр нуждался в нём и часто призывал для совета — гораздо чаще, чем самого канцлера.
Ждали слова царя, глазели на новую царицу: мало кто лицезрел её прежде.
— Пригожа, пригожа, — прошелестело в толпе, окружившей крыльцо.
И в самом деле пригожа. Статная, белокожая, чернобровая, она казалась боярского либо дворянского роду-племени, во всяком случае под стать царю. И выбор его был молчаливо одобрен.
— Езжайте, — наконец произнёс Пётр.
Сказал негромко, но был всеми услышан, ибо то было слово царя, и относилось оно ко всем и ни к кому в частности.
— Езжайте с Богом, — повторил он и оборотился в дом.
Открылась суета, задвигались кареты и возки, заскрипели, зашуршали полозья, причудливо заплясали огни факелов. Место перед главными воротами, дотоле заставленное сплошь, быстро очищалось, давая дорогу царскому поезду.
Царь прощался с любимой и единственной кровной сестрицей своей царевной Натальей. Комнатные девушки, окружавшие её в светлице, завидев его, в испуге прыснули за дверь.
— Прощай, Натальюшка, — он трижды поцеловал её и перекрестил.
— Прощай, государь мой батюшка. Храни тебя Господь, — она трижды перекрестила Петра. — Наклонись-ка, дай поцелую тебя.
Пётр покорно наклонился. Наталья обвила его шею руками и заплакала.
— Храни тебя Бог, — повторяла она сквозь слёзы. — В Катеринины руки отдаю тебя. Они у неё сильные... Она тебя соблюдёт...
Пётр вздохнул. Он не любил чьих бы то ни было слёз.
— Душа мается, — признался он и рукой отёр слёзы Натальи. — Перестала бы реветь, и так тошно. Далёкий, неведомый путь...
— От Полтавы недалече, — перебила его Наталья. Глаза её высохли, она глядела ясно. «Мудро молвила, — подумал Пётр. — И в самом деле, недалеко, и путь вроде свычен». Наталья же, словно угадав его мысли, продолжала: — Бывал ты тем путём. А потому освободи душу, братец. Господь будет над тобой. И все мои мысли с тобою.
— Спасибо, Наташа. Береги себя — ты мне надобна и любезна. — И он снова поцеловал её в лоб. — Девочек моих призри, Аннушку и Лизаньку.
— Не беспокойся, государь-батюшка, глаз с них не спущу.
— Пошёл я.
— Ступай, братец, с Богом.
Царица Прасковья с племянницами, царевны Милославские поджидали его на крыльце. Милославских было много. Все они не любили царя, но глубоко прятали эту свою нелюбовь: царь был грозен, страшен я непонятен. Непонятность и непредсказуемость страшили более всего. Полно, в самом ли деле зачала его Наталья Нарышкина от богобоязненного и милостивого царя Алексея? Не вмешался ли нечистый либо немчин окаянный? Эвон какой он, царь-то, огромный да рыкающий, с лютерским семенем якшается, одно оно ему по сердцу. В жёны-то от живой православной супруги боярского корня взял безродную лютерку. Все установления презрел. Ну не срам ли!
Пётр Прасковью облобызал и племянниц тож, остальным поклонился. После разговора с сестрой стало ему легче, душа и в самом деле мало-помалу облегчалась. Видно, от того, что ко времени вспомнила Натальюшка Полтаву. А и в самом деле: и тогда путь был далёк и безвестен, а неприятель куда как грозен, не чета турку...
Была Полтава, был Азов — тоже край земли, вотчина татар да турок. Сладили. И со шведом, и с басурманам.
— Готова ль ты, государыня, в дорогу? — повернулся он к Екатерине.
Екатерина почти сбежала с крыльца. За нею следовали боярышни, назначенные в свиту, будущие фрейлины, и комнатные девушки. Присела перед ним в поклоне, торопливо произнесла:
— Готова, ваше царское величество.
Пётр стоял, раздумывая. Хотелось бы ему в Катенькину карету, да привалиться к её тёплому плечу, вдохнуть запах её тела я задремать под укачивающий бег саней. Но этикет нельзя было нарушить: в царицыной карете место её боярышень...
Вздохнув, подозвал Макарова:
— Со мною кроме тебя да денщика Головкин и Шафиров. Выдюжит карета нас?
— Во многих дорогах проверена, — отвечал Макаров. — Сильная карета.
— Ну и с Богом, — заключил Пётр. И зашагал, не оскользаясь, саженьими своими шагами. За ним засеменили остальные.
Морозец хватал чувствительно, темень была раздвинута многими огнями, плясавшими на ветру. Огромный царский обоз, скрипя полозьями, правил на юго-запад.
Снежные просторы были немы и мертвы. Не было, казалось, окрест ни жилья, ни человечьего духа. А то, что гляделось тусклыми огоньками деревень, были рискучие волчьи глаза.
Невольная тоска пред этими просторами, тоска по тёплому дому, с которым, Бог весть, придётся ли свидеться, охватила всех...
Молчал Пётр, молчал Головкин, молчал обычно говорливый Шафиров... Все они были немолоды, утеряли былую подвижность: да и былое любопытство путешествующего: успели на своём веку побывать в разных странах, наглядеться диковин. Покойной бы теперь жизни, в кругу детей да внуков...
И даже царь — самый неуёмный из них, самый беспокойный и любопытный — притих и оборотился взором внутрь себя.
Там была Катерина. Ни за что и никому, даже сестрице Наташе, которой он доверял всё, не признался бы в этом. То была его слабость. Слабость человека, а не повелителя огромной страны. Он же слыл, и совершенно справедливо, человеком, не ведающим слабостей. Можно ли было счесть слабостями корабельное строение, токарное ли дело и иное рукомесло, коему он был привержен? Нет, разумеется, то было увлечение, коему подвержены и цари и короли. Такое же увлечение и Катерина. И бражничанье и шутейство...
Господь всё простит, ибо несёт он, Пётр, сирень камень, на плечах своих огромную тягость — великое царство. Труждается ради блага его — единая то цель его жизни. Дабы могло оно, царство Российское, процвесть среди всех языков и племён.
Катерина его — малая слабость. Единственная женщина в его жизни, без малого сорокалетней, которой он пока так и не насытился. Единственная женщина, в которой он испытывал нужду. Что-то в нём она открыла, какую-то задвижку. И хлынула из сердца теплота и нежность, которых в нём почти не было прежде. И не иссякает этот благостный источник.
Её ли это любовь беззаветная? Видно, любовь может из, казалось бы, заурядной женщины свершить чудо преображения в как бы природную царицу.
Не было в том игры, нет. Всё было естественно. Любовь сотворила царицу. А в глазах глядящих со стороны? Осталась ли она безродной служанкой пастора Глюка, какой была до своего пленения?
Карета Катерины следовала за царской. Ох и хотелось Петру перебраться к ней! Но то была бы слабость, её грешно было обнаружить.
Да, вот она, его ахиллесова пята. На первых порах. Со временем — он знал это — чувство затупится. Мало-помалу его заменит привычка, а за нею проберётся равнодушие, быть может, даже отталкивание. К тому времени явится новая приманка. Может, и раньше... Ныне же всё свежо, всё остро, всё так прекрасно, как прекрасно ясное весеннее утро...