Этим двум моим Судьбам?
Я решил так и поступить. Смелая и безрассудная часть меня приняла такое решение, не ставя при этом в известность слабую, нерешительную часть. И сейчас та часть, что послабее, эта слюнтявая половинка, испытывала ужас и восторг одновременно.
— А вот и позвони! — сказала жена, заразившись моей решительностью.
— Ты с ней поговоришь?
— Поговорю! — твердо и рассудительно сказала жена. Она была такой красивой в этой вымученной решительности, что мне захотелось ее обнять. И я обнял. Она снисходительно засмеялась отрывистым смехом, как смеются над ребенком, который проказничает.
Через час они встретились. Я не выдержал — даже их приветственное рукопожатие могло сразить меня наповал. И я тихонько открыл входную дверь (мы решили организовать это «черте-что» не у нас дома, а в большой квартире моего брата) и выскользнул на свободу. За дверью, на лестничной клетке, я столкнулся с братом. Он нас встретил, но потом пошел копаться в машине. Ему тоже не хотелось входить в занятую разговором квартиру. Ничего не объясняя, я повел его за собой. Мы тихо шагали по улице, пока не дошли до маленького бара.
Сели, и я заказал две двойные водки. Брат от своей порции отказался, поэтому ее взял я. Отпил глоток, остальное выпил залпом. И меня залила волна теплого отчаяния. Мне было так плохо, что казалось, хуже быть не может. Жизнь была настолько разрушенной, что легко было махнуть на нее рукой и все бросить. И это лучшее, что я мог себе представить в нынешней ситуации.
Брат был мудрее меня, и я стал рассказывать ему о своей любви. Он слушал меня, и его лицо кривилось в такой гримасе, будто он попробовал что-то кислое и непропеченное.
«Да, такой была наша любовь с Ив, — сказал я уже себе, — кислой и сырой. Ладно уж, братишка, корчи свои рожи, но слушай, а я буду пить водочку и изливать душу. Пока разум не замутится и мне не станет покойно».
* * *
Через четыре часа, мы, повеселевшие, а я — так испытывающий приступы лихорадочного веселья от болезненных уколов своей полузаснувшей, неспокойной совести — вернулись в квартиру брата. Мы оба хорошо набрались. Я выпил больше, но адреналин в крови держал меня в стоячем положении, как бывает с эректирующим членом висельника. Меня так растревожило мрачное будущее, что казалось, я мог бы выпить и все Мертвое море, и при этом — не опьянеть.
Я ухмылялся и не попадал на ступеньки. На самом деле я упился в стельку.
Мы вошли в квартиру В красивом полумраке настенных светильников обе женщины уютненько сидели рядом и тихо разговаривали. На них было приятно смотреть. Мои ноги подкосились от слабости. В голове, как одинокий, оторвавшийся от состава вагон, пронеслась мысль: «Разве я не могу жениться сразу на обеих и зажить счастливо?» С этими красивыми, умными и спокойными женщинами, которые так неторопливо разговаривают в тихую зимнюю ночь? Такие красивые в мягком полумраке комнаты? Такие кроткие в своей тихой беседе.
И почему мы не можем любить всех сразу? Зачем надо делить любовь? Я ведь люблю их обеих, так зачем, зачем же расставаться с одной из них? Разве это необходимо?
Вот такая одиночная мысль посетила меня, но и она не задержалась и улетела во тьму моего пьянства, а я встал и смотрел на них еще минуты две — смотрел с пустой головой, болью в груди и опустившимися руками.
Обе женщины моей жизни были ужасно пьяны, так же, как и я, их нелепый мужчина.
Все это произошло вчера вечером.
А сегодня было 31-ое, и я нес торт нашим больным. Да и не только им, а всем в этой огромной Больнице. Мне надо было накормить сотни людей всего одним тортом. Бред.
Я купил какой-то торт, сел на загородный автобус до Нового Искыра, прошел последний километр до ворот Больницы по раскисшей дороге вдоль реки и снова оказался в царстве Безумия.
А там меня ждала Ив. Она заметно дрожала, как в лихорадке. Дрожала от скопившегося беспокойства. Мне казалось, что если ее неаккуратно толкнуть, она рухнет и рассыпется по полу. Ив была теплой и раскрасневшейся от вчерашнего алкоголя. И от сегодняшних слез.
«Черт возьми, помимо всего прочего, я ведь рушу и ее жизнь тоже», — сказал я себе.
Но от этого многочисленные страдания не стали бы тяжелее. Ведь Ив была здесь, со мной, и это не было сном. Ее-то я мог успокоить немедленно. Хотя бы ее. Я обнял и крепко поцеловал Ив. В ее маленьком кабинетике было уютно, как в утробе этой нескончаемой, жесткой, ненасытной и злой зимы, засыпавшей все своим снегом.
Ив вытащила бутылку коньяка. Я ее распечатал и налил содержимое в две фарфоровые кружки с отбитыми краями. Мы сидели, пили и смотрели друг на друга. Наша любовь становилась всепоглощающей, потому что и вина наша была безмерной. И если бы не любовь, тяжесть вины бы нас раздавила.
После того, как мы посидели вот так какое-то время, я сходил в мужское отделение и отнес им торт. В отделение прибыли какие-то французы — христианские миссионеры, доставившие гуманитарную помощь. Часть из них топталась на снегу перед воротами и смущенно озиралась, удивляясь, что их никто не встречает. Никто не спешил принимать грузовик одежды и продуктов, которые они привезли.
«Да! — с грустью сказал я себе. — Мои болгары уже и подарков не желают — замкнулись в своем недовольстве и озлобленности. Никому уже не нужны новогодние подарки», — это я добавил уже сердито.
На самом деле, я знал, что подарки нужны, просто никто не смел их принять. Да и пошевелиться всем было страшно лень. И тогда я бросил свою кожаную куртку на снег и махнул рукой одному из французов, самому старшему из них. Пошли, мол, за мной!
Старшему было лет тридцать. Мой ровесник.
— Давай! Сгружай! — сказал я ему на международном языке грузчиков новогодних подарков. На языке одиноких и нелепых Дедов Морозов всего мира.
Француз меня понял, и мы стали работать. Через час все было кончено. Заразившись нашим примером, многие с удовольствием включились в работу. Из отделений стало стекаться подкрепление, пришли больные и санитары. Все шутили, курили, целый час сгружали и переносили коробки и мешки.
Наконец все расселись в столовой мужского отделения и я, как пьяный факир, вынул из рукава бутылку коньяка. Да нет, не как факир: я просто пошел и вытащил из загашника одну из десятка бутылок, дожидавшихся своего часа в шкафу моего кабинета.
Мы посидели и выпили с французами, санитарами, сестрами, больными и воробушками за окном. Рядом со мной сидела Ив. Она смотрела на воробушков и в конце концов, кажется, расплакалась. Но я был весел, зол, свободен, разгорячен и пьян. Поэтому я взял и прижал ее к себе.
Повернул ее заплаканное лицо к своему, разгоряченному, и поцеловал. На глазах у всех вышеперечисленных. Воробушки одобрительно застучали клювами по стеклу. Потом я поднялся, покачнулся и со всей силы пнул какую-то тумбочку. Она разлетелась на куски. Французы захлопали.
Так я пнул всю свою прежнюю несвободную жизнь. Или что-то в этом роде. Я пнул всю Нормальность этого мира.
А потом засмеялся и снова поцеловал Ив. Уже не смущаясь. Мне больше не хотелось прятать нашу любовь. Через час должен был наступить Новый год, и я собирался войти в него без прежнего груза.
Мука
Прошло несколько дней с момента того ужасного разговора между Ив и моей женой. Я вернулся домой, и мы несколько дней жили тихо. Как будто пережидали бомбардировку. И все время молчали.
Потом во мне зародилась какая-то нездоровая, но, возможно, неплохая идея начать все сначала.
В этом и состоит величие человека, говорю я вам. Послушайте! Человек…
Он может быть придавлен стотонными ребристыми блоками; вся его жизнь может рухнуть, как пыльная безжизненная башня; весь мир может вычеркнуть его, окровавленного и ничтожного, изгнать в пустоту…
…и вот он, несчастный и раздавленный, лежит без движения. Но потом… стоит ему набрать воздуха, осмотреться, он почти наверняка решит начать все Сначала. Снова схватиться за Все — с новыми силами и с теми, что у него еще оставались. Жить и надеяться на свое невеликое будущее. Но которое, по сути, бескрайно, как сам мир. Как весь мир.