Как будто мы проникли в некий забытый и заброшенный храм и бесчинствовали в нем.
В конце декабря директор больницы доктор Г. шутливо обратился к Ив: «Ну, как дела, Мессалина?»
Что бы это значило? — весь день ломал голову я. А вот что: Мессалина была развратницей, не из-за нее ли сгорел Рим? Доктор явно хотел намекнуть, что Ив запалила меня и мою несчастную семью.
Ха, только вот я был уж очень никчемным Римом. Оборванцем, который работал психиатром и завел себе любовницу. Я был вывернутым наизнанку несчастным, я содрогался и тонул, как лодка с пробитым дном. Тонул и жалел себя. А вот испытать стыд у меня все никак не получалось.
Так, незаметно, опять пришел Новый год. Мне хотелось провести его с Ив. Эта мысль меня убивала, доводила до судорог. Я говорил себе: «Взрослый человек не имеет права на такую штуку, как любовь, любовь — утешение для незрелых юнцов. Не ведись на принцип Удовольствия, сволочь ты последняя, живи по принципу Необходимости. Так поступают взрослые люди». Вот что я говорил себе.
Что мне оставалось делать? Я бродил взад-вперед по коридорам больницы, встречался с тихими тенями пациентов, и мое сердце сжималось. Сжималось, как змея.
Я пытался решить, как отметить Новый год. Сам праздник я собирался провести с женой и дочкой, но накануне мне бы хотелось быть с Ив. С Ив, Ив, Ив. «Я хочу быть с Ив», — повторял я, как какой-то одержимый буддист. Я повторял свою бессмысленную мантру.
Утром 31-го мне позвонил неизменный доктор Г. Он вызывал во мне ужас и восхищение. Я считал его неповторимым и восхищался им, но в то же время чувствовал, что он меня подавляет. Моя голова изнутри была как огромный шкаф с тысячью острых углов, и с каждой мыслью об этом докторе я бился об один из них. Я восхищался им, потому что он мог абсолютно спокойно позвонить в восемь утра 31-го, когда все люди обычно спят и видят приятные сны.
И он позвонил мне. В его голосе я услышал искреннюю заботу. Заботу о Больнице, о которой он говорил мне целых полчаса.
— Калин, нужно купить и отнести торт.
— Ага, я понял, доктор Г.
— Купи большой торт, деньги я тебе после отдам. Они лежат в Больнице, мы собрали. Так вот, торт отнеси в мужское отделение, буйным. Надо там всех угостить.
— Угостить больных, да?
— Не только! Слушай, хватит думать только о больных! Ведь и персонал важен не меньше, правда? Угости там всех, раздай, кому хватит. Но прежде всего — больным! Ты парень умный, — после небольшой паузы продолжил доктор Г. — справишься!
Мне показалось, что именно этими словами, «умный парень», доктор Г. хотел сказать, что мне нужно привыкать к мысли о невероятно сложных решениях в будущем. Например, решить, кому отнести торт. Раздать ли его всем, чтобы не было обиженных, или отложить бо́льшую часть нашим брошенным больным. Однако не мешало бы помнить, что если человек будет думать только о брошенных, он забудет про всех остальных…
Да, доктор Г. готовил меня к принятию трудных решений.
— Хорошо, доктор Г., я куплю торт и отнесу в отделение.
— Отлично, спасибо тебе большое! — сказал доктор Г., и его голос был потрясающе мягким, бархатистым. Он благодарил меня абсолютно искренне. И я понимал, за что. Я собирался отнести подарок его больным. Черт возьми, он отдал им сто лет жизни. А я, раздавленный и издерганный своей любовью длиною в год, был готов расплакаться. Надеюсь, доктор Г. не почувствовал, как мои глаза наливаются слезами. Хотя, наверное, все же почувствовал. Ну да какая разница.
В минуты, когда после долгого времени обид, подозрений и издевок к тебе вдруг переменили отношение на доброе, человек становится мягким, как вата, и плаксивым, как баба. Я не был исключением. И потому своим видом сейчас походил на дрожащее желе.
Но все же встал и пошел. По сугробам, через снежное месиво софийских улочек — к Больнице в Курило, где, как я уже знал, была на дневном дежурстве моя Ив.
Я перелезал через огромные бурые сугробы в замерзшей грязи, накиданной машинами на обочину около остановок, шел и думал о ней. И дрожал. Так дрожать можно только от пагубной любви, той, которая ведет к смерти.
Раньше такие истории были нередки. Но сейчас, по-моему, только моя любовь была такой. Пагубной. Мир удивлялся этой разрушительной страсти и то смеялся над ней, то отвешивал грубую пощечину по покрасневшей, пьяной со вчерашнего дня роже.
А вчера я выпил много…
Когда я сказал, что хочу в канун праздника побыть с Ив, это вовсе не значило, что я давно с ней не виделся. Совсем наоборот.
Вчера я вернулся домой, в свою прежнюю квартиру, в которой жил с женой и маленькой дочерью. В соседней квартире жили мои родители. Мы, как миллионы других семей, были загнаны в свои маленькие норки и были дружны, вот так, по-мышиному, суетно, и все потому, что нам просто ничего другого не оставалось. И думается мне, что каждый из нас вовсе не желал жить так, он предпочел бы быть особенным, абсолютно самостоятельным и исполненным достоинства, по большому счету каждый хотел бы делать то, что ему хочется, но это было невозможно. Такие уж были времена: кто-то вставал в очередь за молоком, кто-то рожал детей, а кто-то ходил на работу в сумасшедший дом. Каждый из нас делал что-то одно, чтобы могли выжить все. Выжить — звучит-то как! Выживать после того, как человечество преодолело пятьдесят тысяч лет эволюции, звучало глупо… А может быть, позорно?
Так вот, я вернулся домой. Да, так и поступил. А дома меня беспокойно ждала обиженная, грустная и близкая к отчаянию жена. Но как я могу описать, что она чувствует, если сам был причиной всему. Когда ты делаешь кому-нибудь плохо, уж лучше не интересоваться подробностями.
Я просто пытался ее ничем не задеть, чтобы по возможности избежать очередной ссоры, которая и так потихоньку тлела между нами, и одного слова было достаточно, чтобы она вспыхнула с новой силой.
Но на этот раз жена начала сама.
— Реши, что ты будешь делать! — сказала она.
— Что, милая? — умоляюще простонал я. Я играл роль больного и измученного человека, от которого требуют чего-то, что выше его сил. Это было равносильно тому, чтобы сказать: «Отстаньте от меня. Разве вы не видите — я болею! Я изменяю жене и от этого мне плохо. Так оставьте меня в покое, прошу вас! Пожалуйста!»
— Что «что»? Мы будем расходиться, или все будет тянуться, как сейчас?
— Что… будет тянуться? И как так? — задал я бессмысленные вопросы, как будто не знал на них ответа. Все мои попытки увильнуть были безнадежно жалкими.
— Ты так и будешь… ходить к той женщине… а потом возвращаться домой, — пухленькая нижняя губка моей жены слегка подрагивала. Нет, она не дрожала, это был легкий тик, который можно иногда наблюдать у женщин, собирающихся перейти на крик.
— Ну-у-у, слушай, давай не будем об этом, — сказал я и встал. Сердце в моей груди пропустило два удара. Я и правда был болен. Страдал от угрызений совести.
В соседней, родительской, квартире тихо и невесело играла наша дочь, и это было еще ужаснее. Она была там, не с нами. Ничего нет в мире печальнее трехлетней дочурки расстающихся родителей. Вот и наша… Сидела сейчас на полу и тихонечко что-то рассматривала. Ее будущее было необозримым, мрачным и уже разрушенным. Я осознавал это с потрясающей ясностью, и в этот момент мне хотелось умереть… но я полез в холодильник и достал бутылку водки. И отпил из нее два глотка.
— В последнее время ты слишком много пьешь, — сказала жена. И в ее голосе был не столько укор, сколько мрачное предупреждение. Как будто она говорила: «Отец моей дочери умрет!»
Но от этих мрачных слов мне стало как-то легче. От них или от водки? «Да, — сказал я себе. — Да, пусть я сдохну! Буду пить, пока не сдохну, потому что я виноват… Прости меня, дорогая!» — хотелось добавить мне. Но я промолчал.
— И что ты будешь делать? — спросила жена после минуты молчания, в течение которой я стоял, замерев посреди кухни, без единой мысли в голове.
— Я позвоню Иване, — с ужасом услышал я свой голос. Да, меня охватил ужас и одновременно восторг. Сам того не осознавая, я был готов сделать то, что задумал давно, — соединить этих двух женщин и дать им поговорить. Мне бы даже хотелось, чтобы они приняли решение о моей будущей жизни. Ведь все равно я сам ничего решить не мог — разве не честнее позволить судьбе все решить за меня? Или, точнее, позволить этим двум женщинам?