Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я хочу сказать… — произнес я и сделал еще один маленький глоток, после чего почувствовал, что возвращаюсь к своему ночному состоянию, но это не испугало меня, а даже как будто придало сил, — я хочу сказать, что мне… да и таким, как я… как бы это… всему моему поколению, должно быть, вживили чувство вины. А оно вызывает угрызения совести. То есть, раз уж есть это чувство вины, глубоко вживленное в душу, то любой сможет заставить тебя чувствовать вину за всё и вся.

— Не совсем понимаю, что именно ты хочешь сказать, — пробормотала доктор, выдернула у меня из рук бутылку и сделала глоток.

— Да ничего я не хочу сказать! Только то, что влюблен! И в чем здесь моя вина? — проскрипел я осипшим голосом, повторяя все это механически и уже отстраненно от смысла тех слов, что срывались у меня с языка. Я порядочно выпил, но снова потянулся к бутылке. Еще глоточек.

— А вообще… ты, конечно, виноват… Взрослый человек контролирует свои чувства.

— Да, контролирует! — безнадежно и спокойно вздохнул я.

— Только вот… ты что-то там говорил о своем поколении…

— Да… я сказал… что мне кажется… наверное, я не один такой… но мне кажется, что в меня вживили вину, как главную черту моего характера. Вину, как ржавую проволоку, которая царапает меня изнутри.

— Ага! — она смерила меня взглядом и взяла бутылку.

— Вы понимаете, вина все время сидит во мне и разрастается, и ей нужно во что-то вылиться. Как будто я хочу постоянно чувствовать себя виноватым. Да! Поэтому я и делаю ужасные вещи — чтобы чувствовать себя виноватым. Моя совесть хочет страданий. Вы меня понимаете?

— Ясно! Только можешь успокоиться, ты не один такой. Постарайся столько не пить! Много хороших людей умерло от пьянства. Совесть, совесть… бум! — и цирроз. А что касается этого чувства вины — ты просто пытаешься его использовать. Как будто кто-то виноват в том, что ты страдаешь. Ведь есть же такое? Ты обвиняешь папу с мамой, что передали тебе чувство вины. Так?

— Наверное, так.

— Хватит уже носиться с этой виной, — подняла голову доктор Карастоянова и приобрела вид человека, исполненного горделивого достоинства. — Хватит стыдиться! Что в этом такого? Оторвался от семьи и сходил налево? Бывает! Если тебе так нравится эта девушка, разведись, вот и все! Хватит агонизировать! Ты же мужик. Ну! Вот и возьми себя в руки!

— Хорошо! — сказал я и улыбнулся, как ребенок.

— На-ка, выпей! — в этот раз доктор Карастоянова налила мне в какую-то чашку и протянула ее. — Смелее, смелее!

— Да, смелее, — повторил я и, как ребенок, стыдливо опустил глаза. Потом поднял их и посмотрел на нее. Она и себе наливала. В какую-то маленькую кофейную чашечку.

— Сколько тебе исполняется? — уже деловым тоном спросила меня доктор Карастоянова.

— Тридцать, — ответил я.

— За твой прекрасный возраст! — доктор подняла свою чашечку.

— Благодарю! — я тоже поднял свою.

— И за мой прекрасный возраст! — сказала она и засмеялась. Ей было пятьдесят пять.

Васил Парасков или о человечности

Тот, кто действует, всегда лишен совести.

Совесть есть лишь у созерцающего…

Из Гёте

К этому времени я уже почти переехал жить к Ив. Когда мне случалось зайти домой, чтобы взять из маленькой семейной квартирки какую-нибудь жалкую вещицу, я тут же превращался в испуганного воришку: прокрадывался на цыпочках, и когда на меня обращали внимание, прятал глаза в пол, мой взгляд буравил землю, устремлялся в недра этой проклятой земли. Я был жалок даже в собственных глазах. С женой мы почти не разговаривали. Я ясно видел, что делаю ей больно. Она таяла у меня на глазах. Страдала и молчала — а что она могла сказать?

От этого любовь как будто возвращалась. Странно. Когда кого-то ранишь, начинаешь испытывать особенную нежность к этому человеку. Я видел, как кошки нежно облизывают мышку, после того, как смертельно ее ранят и готовятся откусить ей голову. Я это наблюдал своими глазами, и при воспоминании об этих сценах мне становилось совсем плохо. Поэтому я тихонечко пробирался в свой старый дом и выносил из него всякие мелочи. Из старого дома в новый.

Но вообще-то я чувствовал себя счастливым. Больным и счастливым. По-настоящему страшно было только, когда я видел свою Куки — я обнимал ее и на миг умирал. Потом целовал в макушку и уходил.

Любовь и желание начать свою жизнь сначала — так, как этого хочу я, не подчиняясь инерции или заданной родителями программе, не соотносясь с семейными ценностями, стародавними временами, мещанско-патриархальным ужасающим бытом — все это было сильнее меня. В миллион раз сильнее. Казалось, эти стремления были сильнее и самого времени. У меня было ощущение, что я боролся как раз с самим временем — временем лицемерия и раздавленных им людей.

Я боролся с собой. Или, точнее, с той частью себя, которая хотела, чтобы я был хорошим отцом и покорным конформистом. Во всех отношениях положительным. И я стоял на руинах самого себя — обыкновенный, сломленной и пустой человечишка.

Я превращался в полураба, полуслугу, полуребенка, полушута, полуврача, полубедняка, в припертого к стенке человека; человека, который был создан для того, чтобы склонять голову и подстраиваться под всех.

Так я себя чувствовал. И от этого я убегал.

Я говорил себе: пусть тот, кто хочет, судит меня. Я буду смотреть на него с презрением. И я смотрел с презрением. Случалось, что для выработки необходимой дозы презрения мне нужно было принять две дозы ксанакса. И запить чем-нибудь крепким. Презрение, попадающее в кровь с алкоголем, а как же иначе! Две большие рюмки для доктора Терзийского! Нет! Три большие рюмки для доктора! Его презрение к тем, кто судит, нуждается в подпитке. Чтобы окрепнуть и быть наготове. Да!

Я был врачом, который лечил свою душу химическими препаратами, рискуя сорваться, как эквилибрист.

Но смотреть с презрением на Куки я не мог.

* * *

В тот день не было никакого специального повода к отчаянию. Это был просто плохой день. Как все остальные. Я не знал, в каком измерении я нахожусь. Мир был запутанным, с хаотической мешаниной из отрывочных происшествий и картин. Я жил так: шел на работу, стыдился себя, опускал голову, кое-как работал, возвращался в свой новый дом, сидел с Ив, говорил с ней о нашей любви, мы пили вино… потом по пять-шесть часов кряду занимались любовью. Кувыркались в большой постели, пили вино из бутылки, потом лежали усталые и сонные.

В тот день, я уже сказал, все было, как всегда.

В два часа я закончил осмотр в мужском отделении. Осмотрел двух новых пациентов, принятых ночью (Ты чувствуешь, что тебе что-то угрожает? Слышишь голоса? Почему ты поссорился с родителями?) Потом я немного поработал с документами — проклятыми декурсусами с описанием хода болезни, которые я считал пустым набором слов, но все же знал, что они нужны. Эти сухие и схематичные описания позже вносятся в истории болезни.

Потом наступил обед. В качестве эксперта мне нужно было явиться на судебное заседание по назначению принудительного лечения одному из моих пациентов. Василу. Кто такой Васил? Да-а-а. Это один из многих моих грустных пациентов, теней в коридоре, призраков с вечно обмоченными, почти сгнившими портками. Призраков с желтыми от никотина пальцами, с вечными окурками в них.

Васил Парасков был шизофреником моего возраста. Тридцати лет. Я знал его еще со времени поступления в Больницу. Моего поступления — как доктора. Его же привезли, по-моему, еще в девяносто шестом. Смутное было время. Тогда (я слышал от старых сестер) в Больнице было более трехсот человек, и койки ставили в коридорах. Случались дни, когда платяные вши высыпались из подкладок халатов и подворотов пижам больных и волнами выплескивались в коридоры. Иногда их было так много, что они выбирались наружу. Ползали по черепице. Легионами передвигались по огромному зданию неотложной психиатрии. Мне тогда вспомнился легион бесов, которых Иисус изгнал из одного душевнобольного. Так вот, легионы были все те же. Только не бесов, а вшей.

25
{"b":"599155","o":1}