Потом я побрел по извилистой тропе, вдоль большого и мутного Искыра, который в марте кажется особенно зловещим из-за своего темно-серого цвета. Добираясь сюда, я пересек всю Софию с юга на север: из Дианабада до района Орландовцы, до кладбища и комбината, куда много лет назад ходил на уроки рисования. Картины мелькали у меня перед глазами, как слайды, которые менял пьяный оператор. Картина первая — бум! Вторая — бум! Разрозненные и болезненно яркие, совершенно нереальные картины. Я поворачивал голову и: бум! — река. Закрывал глаза: бум! — черные и синие блестящие пятна. Открывал глаза: бум! — петляющая дорога. Голова пульсировала. Я насквозь провонял спиртом, был разгорячен, но от утреннего холода мое тело била лихорадочная дрожь. Тогда я почувствовал, что не удержусь. Мне просто необходимо было выпить. Я испытывал слабость и ужас, когда представлял, как войду в Больницу и закручусь в водовороте дел, а мне будет становиться все хуже и хуже, и я никак не смогу сбросить напряжение и чем-нибудь утешиться. А какое утешение я мог обрести этим утром, как облегчить свою страшную вину, как успокоить разбитое тело? Только чего-нибудь выпить. Чего-нибудь крепкого, горячительного.
И я свернул с дороги и отправился в лавку Терезы. Небольшой фургон, в котором шопка[22] Тереза (мать Тереза! Спасительница моя!) устроила нечто среднее между ларьком с баничками[23] и грязным баром. Я нырнул внутрь и задрожал от возбуждения. Я собирался измыслить правдоподобную отмазку. Прямо как в детстве, когда, изнемогая от волнения, я направлялся к болоту с лягушками, хотя прекрасно знал, что это опасно и запрещено. Теперь я внимательно осматривал две бедные полки с бутылками. И что-то гнусавым голосом мычал про то, что у меня день рождения.
— …И мне надо проставиться, угостить коллег, — гнусавил я. Тереза смотрела на меня с пониманием и презрением. «Жалкий докторишка!» — говорил мне ее взгляд, а мужественный пушок над ее верхней губой даже не дрогнул, рот оставался сомкнутым. Она не считала нужным тратить силы на разговор с каким-то спившимся доктором.
Когда я вышел из лавки Терезы, то уже был спокоен. То есть, еще не до конца, но сознание того, что скоро я успокоюсь совсем, меня утешало. Так я прошел сто метров, спрятался за светлым, серебристым тополем и заскреб ногтями горлышко одной из пяти бутылок. Я купил водку, виски, коньяк и две бутылки белого вина. Открыл одну из бутылок и пил. Это был виски, одним махом я заглотнул грамм сто. И жгучая теплота разлилась у меня в горле.
Потом быстрым шагом я направился в сторону Больницы. Я опаздывал. Сегодня я собирался угощать в честь своего дня рождения. 21-го марта. На день раньше. Я родился 22-го. А угощать раньше — плохая примета. Так утверждают суеверные. Сейчас же я был суевернее всех на свете. Когда человек чувствует себя плохим, он становится суеверным мистиком. Начинает верить во все мутные истории сразу. Как это происходит? Просто ты отказываешься от правильного пути Господнего. И тебе остается только поверить в Дьявола. Да-с! Плохи дела!
* * *
Я вошел в ординаторскую, в отделение для престарелых и молниеносно запихнул свои дребезжащие пакеты под стол. Во мне быстро развивался какой-то всепоглощающий стыд; мне было стыдно от того, что я бросаю жену и ребенка, что карьера молодого врача летит в тартарары. Мне было стыдно спать с другой женщиной. Как зловеще и порицающе это звучало! Какая симфония мещанских упреков крылась в этом сочетании «другая женщина»! Я стыдился бутылок в этом утреннем кабинете; того, что от меня за версту разило спиртом, и эта вонь струилась из всех моих пор; даже маленькая дырочка на штанине заставляла меня чувствовать стыд. То есть, я стыдился всего. На расстоянии двух метров от себя я источал густой и едкий Стыд. Как дымящаяся серная кислота.
В кабинет вошла доктор Карастоянова.
— Калин, как ты, что с тобой? — она посмотрела на меня огромными, сильно подведенными глазами. Контур подводки на верхнем веке тянулся до висков. От этого, хоть я и успел уже глотнуть из бутылки, мне становилось плохо. А Карастоянова смотрела на меня испытующе, как может смотреть пьющий человек с большим стажем на того, кто только начал спиваться. Думаю, она видела меня насквозь.
Сплетни обо мне разлетались со страшной скоростью. Но она, заведующая, знала больше. Она знала, что я чувствую себя виноватым, глубоко и безнадежно виноватым. И что сейчас, с самого утра, я бегал за спиртным, чтобы напиться и облегчить чувство вины. Это чувство было ей тоже хорошо знакомо. И она смотрела на меня и спрашивала:
— Ты в порядке?
— Неважно себя чувствую, — вяло ответил я и опустился на стул. У меня не было сил притворяться, что все в порядке. Я был на пределе. И мне ужасно захотелось, чтобы она меня пожалела именно сейчас, в этот момент. Из-за алкоголя в крови, из-за накопившихся сомнений я размяк. Груз вины был неподъемен, но даже с ним мне вдруг представилось, что такой грешник, как я, может испросить прощения. Так появилась надежда, что и ко мне кто-нибудь проявит сострадание. «Да, — сказал я себе, — если я откроюсь, если я сдамся, сломленный отчаянием, может, тогда кто-то меня пожалеет? Может, сейчас доктор Карастоянова сядет рядом со мной, возьмет мою горькую, хмельную голову себе на колени и успокоит меня?»
— Совсем мне нехорошо, — проговорил я. У меня сдавило горло, и сильный, неудержимый плач стал рваться наружу. Я ковырял горлышко распечатанной бутылки виски, которую достал, сам того не замечая.
— Давай, рассказывай, что там у тебя стряслось? — подсела ко мне доктор Карастоянова.
— Я несчастен! — уже в голос расплакался я.
— От чего, Калин? — ясным голосом задала мне вопрос доктор Карастоянова. Ей было прекрасно известно, что раздавленному жизнью человеку нужен кто-то рядом с ясным умом. Как после тяжелой катастрофы — спокойно разобраться, что от человека осталось.
— Я разрушил свою жизнь! — эти слова вышли с громким и горьким всхлипом. Я судорожно выдыхал, и из моей груди вырывались тонны печали и отчаяния.
— Уж слишком ты молод, чтобы ее разрушить… — забрала бутылку из моих рук доктор Карастоянова и стала ее изучать.
— Не так уж и молод… Я развалина! — по-прежнему горько выдыхал я.
— Что-то я не могу понять, что стряслось-то, что было разрушать? — доктор Карастоянова откупорила бутылку, понюхала и оценила ее содержимое.
— Все… все… все… — выдыхал я и чувствовал, что не могу сказать, что именно было разрушено.
— Зачем ты притащил эти бутылки? — как будто между прочим спросила доктор Карастоянова.
— У меня день рождения, — пропыхтел я и всхлипнул.
— Когда это?
— Двадцать второго, — не посмел соврать я. Я был полон суеверных страхов. Даже врать было страшно.
— Значит, сегодня тебе просто захотелось выпить? — жестко спросила доктор Карастоянова.
— Да, сегодня я хотел выпить, — совсем обмяк я, будучи виноватым и разоблаченным.
— Плохо, — немного теплее сказала доктор. Сначала она должна была меня прикончить, чтобы после ей легче было меня жалеть.
— Я разрушил свою семью, жизнь, все-все-все… — произнес я и взял бутылку из ее рук. Запрокинул и сделал глоток.
— Да, мне что-то такое рассказывали, — сказала Карастоянова и забрала бутылку обратно. Запрокинула ее и тоже отпила. Она все-таки была потрясающей. Красивая, полная, с яркими глазами, очерченными четкой черной линией. Она была, как тяжелая кавалерия Успокоения. — На твоих изменах жизнь не кончится. Серьезно тебе это говорю. — И она сделала еще глоток.
— Мне кажется, — я взял бутылку и почувствовал себя раза в два лучше, — мне кажется, что кто-то с самого моего рождения запихнул в меня больную совесть.
— У всех так, — сказала Карастоянова и положила руку мне на плечо. Как софиянке с опытом столичной богемной жизни, ей были известны все возможные в этом мире измены и приступы вины. Как и все способы заслужить за них прощение.