Повязанный
Да, можно было посмотреть на мою жизнь в Больнице и иначе. Бесцеремонным взглядом обывателя: этот дурак разрушает свою новую, еще не созданную семью — вот и все дела! Примитивно, глупо и банально.
Но я был поэтом, меня это действительно волновало.
Да, с самого рождения я был человеком чувствительным и не мог жить просто так — прозаично и тупо. Хотя… Иногда мог.
Но тогда я себя стыдился. Мне хотелось жить, как описано в трагедии, а не в книге бухучета. И я так жил: страдал от угрызений совести, бродил, как призрак, по коридорам отделения и по аллеям больничного парка, писал эпикризы, выбирая острые и грустные слова — как будто это были поэмы; смотрел грустными и мечтательными глазами на Ив, удаляющуюся вглубь акаций, растущих на больничном дворе; уединялся в удивительных маленьких кабинетиках, в глухих сараях, затерявшихся на территории Больницы, читал старые книги, пил, плакал. И месяцы текли…
Месяцы текли…
Недавно умер дед Сыйко. Я почти расстался со своей женой. Все реже и реже с ней виделся и ужасно скучал по своей маленькой Куки. Пытался о них не думать. Думать о них было бы смерти подобно.
И все больше пил. В каждом третьем шкафу больничных кабинетов я крадучись находил припрятанные бутылки с самыми разными алкогольными напитками: почти все сестры и доктора получали их в подарок. Я находил бутылки, распечатывал их и быстро выпивал глоток-другой. Часто-часто. Мне казалось, что я безнадежен.
В то же время я чувствовал, что будет достаточно сделать один очень сильный рывок — вперед и вверх — рывок сердцем и душой, и я смогу покинуть свое тело и земную жизнь. И все! Я полечу — легкий, ничем не обремененный. Может, говорил я себе, это и есть смерть.
* * *
Сегодня я был на дежурстве, поэтому обходил одно отделение за другим. К обеду все врачи и большая часть сестер уже ушли. Такой, без персонала, Больница, честно говоря, мне даже нравилась. Это было уютное местечко и в благословенные полуденные часы, когда я в одиночестве, размякший, как расплавленный сыр или бодрящийся, или унылый, скитался по аллеям; и не было ничего напряженного и пугающего ни в парке, ни в старых зданиях. И Безумие лежало спокойно, как кошка, потому что это самое спокойное существо, если его не дразнить, Безумие — как море, не потревоженное ветром…
В такие часы я говорил себе: «И куда же ты подашься, если покинешь это место, этот островок спасения? А, глупый?.. Разве тебе захочется куда-нибудь еще? Разве не спрятался ты тут, со всей своей неприспособленностью, разве не виртуозно ты скрылся от Мира в этой Психушке? Куда ты пойдешь, если перелезешь через забор? Ведь за забором страшно, а?! Ведь так, дурачок?»
И вот однажды я брел по левой аллее и издали увидел белое пятно. Оно приближалось. Может, это был кто-то из сестер? Нет, что-то заставляло меня чувствовать, что это не сестра. Над белым халатом виднелось рыжее пятно, а снизу — ярко-зеленое. Да! Это были зеленые брюки, рыжие волосы и белый халат моей Ив. А еще — ее желтоватые глаза, манящие губы, мягкое сердце… Я припустился ей навстречу. В этот момент я чувствовал себя, как маленький проказник, выскакивающий из тени кустов, и как сатир с подножий Геликона, и как всполошенный олень. Ужас, каким я был влюбленным, безрассудным дураком. Я сказал себе: «Ты смешон», но все равно бежал навстречу Ив, из горла рвалась какая-то мелодия без слов.
— Эге-гей! — крикнул я, и теперь мое горло сжалось от волнения. Два года одних волнений. И такое бывает. Я знал, что это волнение связано с недозволенностью наших встреч, а сами они, по сути, были противостоянием.
— Эге-гей! — с немного меньшим воодушевлением приветствовала меня Ив. Она никогда не ликовала при встрече. Восторженным должен был быть я. Большим восторгом я тушил большую вину. В конце концов, это я уходил из семьи и, по всему было видно, из профессии врача. Потому и нуждался в большей доле этого нездорового, неосознанного восторга. Мне нужно было опьянение. Как преступнику после совершения злодеяния.
— Ты разве… хм… разве не пошла домой? Ты что, опоздала на автобус? — спросил я ее и погладил по щеке, а она наклонила к моей руке свою светлую голову.
— Нет! У меня еще есть дело. Надо написать одно заключение.
— Ага! — сказал я и схватил ее под руку.
Мы вместе зашагали по аллее, заросшей акациями. Нам было легко. Мне было легко.
— Ты на дежурстве… — напомнила Ив. В ее голосе не было силы. Она просто говорила и спокойно шла рядом. — Что ты думаешь делать?
— Ну что за вопрос! — засмеялся я. — Ты о чем спрашиваешь? О том, что я думаю делать со своей жизнью вообще? Тебя это интересует? Ха! Не знаю! — сказал я и беззаботно отмахнулся. Я шутил. Мне правда было очень легко, даже весело шагать по двору опустевшей, притихшей Больницы. Как будто мы были с Ив одни. Лишь время от времени какой-нибудь пациент из отделения реабилитации проходил мимо нас и кивал, а вместе с ним нам кивали его пижама, бритая голова и дым сигареты. Спокойствие царило везде, даже в моем сердце.
— Да нет же! — сказала Ив и усмехнулась моему беззаботному настрою. — Кто тебя спрашивает о жизни вообще?! Я спрашиваю, что ты будешь делать сейчас, на дежурстве.
— Думаю заглянуть в мужское отделение, к буйным, и навестить Дамяна.
— А, того парня… Кем он там был, бандитом? Высокий такой, который тогда махнул за Искыр? — Ив шла рядом и курила.
— Его самого! Он опять в больнице. Пойдешь со мной?
— Куда? — посмотрела на меня Ив.
— Навестить его и пройтись по отделению, проверить, все ли в порядке. Потом можем выпить виски. У меня есть одна бутылка.
— Ладно! — неуверенно сказала Ив. Несмотря на то, что все всё о нас знали, она не любила, чтобы нас видели вместе. Как будто мы были обнаженными моделями, которые прикрываются простыней, когда сеанс подходит к концу. Стыдливо прикрываются после того, как часами позировали голыми.
— Пойдем быстрее! — сказал я, и мы зашагали в сторону мужского отделения.
Там все было спокойно. Дамян лежал на кровати в пустой мрачной комнате, один. Такие больные, как он, поступали и выписывались, потом опять возвращались, как повторяющийся сон.
Несмотря на ее пустоту, палата казалась неубранной. В центре нелепо стояла покосившаяся кровать. Зрелище было ужасным. Дамяна привязали широким ремнем, затянув его на поясе и пропустив под пружинной сеткой кровати. Он и пружины были связаны, соединены друг с другом. Пациент был под глубоким действием нейролептиков. То есть, за прошедшие дни ему сделали минимум десять уколов галоперидола.
Дамян пребывал в каком-то тягучем, вязком полусне и временами всхрапывал. В уголках его рта скапливалась пена. Он был абсолютно беспомощен. Так что ремень мне казался нелепым излишеством. Да, Дамян был привязан. В психиатрии это называется «фиксированием». Он был зафиксирован в перевернутой вверх дном комнате. Одеяла валялись на полу.
Я произвел небольшой осмотр. На коже имелось много ссадин и других следов грубой борьбы. Все говорило о том, что привязать его было не просто. Мне стало гадко. Прежде всего, из-за его белой сопревшей кожи, которая пахла мочой. Из-за ничтожности человеческий плоти, которую могут вязать, давить и ранить, когда угодно и где угодно. В таких мрачных комнатах тоже. И из-за широкого ремня, которым попиралась свобода. Дамян был чем-то вроде памятника Несвободе. Накачанный нейролептиками, весь в слюнях, связанный.
— Пусть дежурная сестра немедленно придет сюда! — недовольно, с натугой крикнул я, почувствовав, как в желудке растет ком и поднимается к горлу.
— Что ты так раскричался? — слегка потянула меня за руку Ив.
— Незачем привязывать этого человека. Час назад, может, и была на то причина. Сейчас причины нет!
— Слушай, откуда ты знаешь, что незачем его привязывать?! Ты же помнишь, каким он был буйным в прошлый раз?
— Сейчас нет нужды его привязывать… — повторил я, сердясь, и мое сердце бухало в груди, как будто посреди ночи пьяный мужик стучал кулаками в дверь, чтобы разбудить жену.