На протяжении 25 л[ет] своей композиторской и дирижерской деятельности Рахманинов проявил себя первоклассным пианистом, обладающим стальным ритмом, огромными виртуозными средствами и сильной выразительностью. Игра его, своебразная, сильная, покоряет и подчиняет; особенно, когда он исполняет свои соч[инения]. В самое короткое время он выработал из себя также прекрасного дирижера. Как композитор он представляет из себя очень крупное явление. Если он не открывал новых путей в творчестве, то, во всяком случае, с честью продолжает идти по пути так[ого] предшественника], как Чайковский, обнаруживая при этом особенный рахманиновский размах и мощь. Если нас у Чайковского привлекала задушевная мелодичность, то у Рахманинова захватывают богатая гармония и ритм. В его творчестве чувствуется Восток, не тот деланный, искусственный с увеличенной секундой, а настоящий, насквозь проникающий дух произведения. Особенно это рельефно сказалось в вариациях трио ор. 9, написанные на смерть Чайковского* и созданные по образу и подобию трио Чайковского; оно полно оригинальности, мощи и разнообразия. На мой взгляд, оно одно из лучших, если не самое лучшее сочинение] Рахманинова. Он как — то весь выразился в нем. Молодой 20-л[етний] композитор сказался в той расточительной виртуозности, каково[й] полно трио. Это большой ф[орте]п[ианный] концерт с концертирующими струнными инструментами. Одно из самых трудных камерных произведений. Очень может быть, [этим] объясняется [то], что его редко играют, и еще реже играют хорошо. Исполненное вскоре после смерти Чайковского, оно не очень понравилось, и автор его невзлюбил. Когда, лет 8 спустя, мы его облюбовали и старательно разучили, наметили в программу наших исторических утр, то Рахманинов искренне уверял, что ему неприятно. Мы пригласили его на генеральную репетицию. Это было весною 1903 г[ода].
Он пришел, внимательно слушал, делал свои указания, соглашался во многом с нашим исполнением. Тогда же говорил о переделках, сокращениях, облегчениях, какие намерен внести в это трио. А уйдя, в тот же день написал, что в концерт не пойдет, а пришлет жену[262]. Наутро в Синодальном трио имело успех. Весною [1]903 г[ода] памяти Чайковск[ого] (10 л[ет] со дня см[ерти]) мы в большой зале собрания играли трио Рахманинова] и трио Чайковского. Как раз против эстрады, на хорах, на своем любимом месте, облокотившись на барьер, сидел Рахманинов.
Присутствие автора пришпорило нас, и трио было сыграно с большим подъемом. Оно имело у публики огромный успех. “Они заставили меня полюбить свое трио, — говорил автор, пожимая нам руки в артистической, — я буду его теперь играть”. Это был для нас момент высокого артистического удовлетворения.
Глава 10. [Исаак Левитан]
К десятилетию со дня смерти Левитана[263] Общество Графического Искусства в Москве решило почтить память великого художника в небольшой аудитории Политехнического музея. Почему — то и я получил приглашение, хотя аудитория состояла из лиц, исключительно причастных к живописи. Все время до антракта я сидел с художником Леонидом Осиповичем Пастернаком. Говорили о Левитане: д-р Голоушев. кто — то из семьи Чеховых, с которой в юности Левитан был дружен. Холодком и скукой веяло от всего, что говорилось о художнике. Пастернак, не любящий говорить, все подбивал меня сказать что — либо. Я же отговаривался тем, что я случайный гость и никто меня не приглашал выступать. Но в антракте президиум обратился ко мне с просьбой высказаться по поводу Левитана. Признаться, я был порядком возбужден, т. к. за весь вечер никто не обмолвился ни словом о том, что Левитан — еврей, и, кроме того, Московская консерватория, основанная Николаем Рубинштейном, к тому времени стала недоступной для евреев. Я начал с того рассказа, который вам известен (можно привести его)[264], и горячо продолжал говорить о том, до чего доходит ирония судьбы: художник Левитан — гордость русского искусства — подвергался опасности быть высланным из Москвы как еврей[265], а в учреждение, основанное братьями Рубинштейн, евреями по крови, не принимают евреев. И указывал на то, как Левитан, оторванный в течение 10 лет от еврейской среды, в течение 3-часовой беседы обрел себя и в маленькой картинке сумел отобразить чаяние еврейского народа [266]. “Свет исходил и должен исходить из Сиона”, — сказал я, говоря о картине. Негодование мое было так велико, волнение так сильно, что все это передалось аудитории. Когда я кончил, меня благодарили, жали руки, и на другой день я получил от председателя на память об этом вечере номер журнала графического искусства.
Глава 11. Герценштейн, Петрункевич, Скирмут, Кони
[Михаил Яковлевич] Герпенштейн — один из тех, чье имя тесно связано с эпохой Государственной Думы в России. Его замечательная речь о земельном вопросе[267], участие в “Выборгском воззвании”[268] и, наконец, трагическая смерть от руки черносотенных убийц [269]— все это принадлежит истории.
Я же хочу вкратце рассказать о нашем знакомстве и о том впечатлении, какое осталось у меня от личности Мих[аила] Яковлевича].
Существуют разные “трагедии” (слово, которое Толстой не любил). Но имеются специфически еврейские, связанные с происхождением, воспитанием и тем контрастом, какой представляет окружающая действительность и ее отношение к еврейству. В этом смысле “трагедия” Мих[аила] Яковлевича] кажется мне тройной. От природы и по свойствам своего характера он был — что называется — кабинетный ученый, что и являлось его заветным стремлением. Но действительность упорно мешала ему и направляла его на деятельность, чуждую его характеру и стремлениям. Я не помню точно, при каких условиях состоялось наше знакомство. Но знаю хорошо, что как — то сразу и взаимно мы прониклись друг к другу каким — то особенным нежным дружелюбием. Внешне ничто нас не объединяло. Он был ученым в области, чуждой мне, и был весьма далек от интереса к музыке. Однако, случилось так, что мои интересы стали ему близки, а его — мне. И мы друг другу всячески помогали. Меня привлекали в нем глубина чувства и внешняя сдержанность. Мало слов и много дела. Черта, далеко не часто встречающаяся среди нас — евреев.
Я застал Мих[аила] Яковлевича] собственником небольшого домика в тихом Гранатном переулке, отцом двух прелестных девочек и мужем заботливой жены. Казалось, что в этом тихом переулке, маленьком домике тихо протекает мирная жизнь. Но на самом деле это было не так. Какая — то напряженность чувствовалась под маленькой крышей. Что — то нервное и беспокойное было в характере хозяина. Он точно все время был настороже. Это неспокойное состояние — результат непоправимого шага в жизни еврея, который является своего рода трагедией.
В молодости, увлекшись русской девушкой, он, чтобы жениться, вынужден был креститься [270]. Этот “уход из стана побежденных” в “стан победителей” никогда не проходит безнаказанно, по каким бы поводам и побуждениям он не совершался. Навсегда остается в душе глубокая царапина, которую человек всю жизнь чувствует; особенно сильно, если все предыдущее воспитание и окружающие условия быта оставили в душе свой след. Таково было положение Мих[аила] Яковлевича], которое я отлично понимал. И хотя наше знакомство, беседы и всякие дела покоились большею частью на вопросах, связанных с еврейством, но я всегда так осторожно и деликатно обходил больной вопрос, что Мих[аил] Як[овлевич] чувствовал себя свободно и как — то особенно раскрывался. Он проявлял глубочайший интерес ко всему, что делалось на еврейской улице и особенно в Москве, где реакция и гонение на евреев было особенно сильным. Чувствовалось, как все это ему близко и как он страдает, чувствуя себя только сторонним зрителем, а не участником в страданиях народа. И это вызывало [в нем] усиленное желание помочь где только можно.