Лето этого года, чтобы не прерывать занятий с Сафоновым, который жил в Кисловодске, мы провели на Кавказе. Трудно передать, сколько новых впечатлений и от красот природы, и от особенной близости к учителю, с которым почти ежедневно мы совершали горные прогулки, восхищаясь красотой таких мест, какие мало кто знает и по которым мог водить только такой кисловодский старожил, как Сафонов. После 4–5 часов прогулки по горам мы, утомленные, приходили к источнику нарзана и утоляли жажду чудным напитком, бодрящим и освежающим. Так заканчивался день, первая половина которого посвящена была работе. Раза два в неделю шли занятия, на которых надо было дать отчет строгому и требовательному учителю. Все это, вместе взятое, оставило надолго яркое и светлое воспоминание…
Родители Сафонова постоянно прежде жили на Кавказе. Отец его из простых казаков дослужился до “генерала”. Мать — кабардинка — была очень интересной старушкой. Ко мне она относилась особенно хорошо, чувствуя, вероятно, мою преданность ее сыну, и часто втягивала меня в религиозные беседы, которые она очень любила. Здесь впервые проснулось во мне религиозно — национальное чувство.
Рано покинув родной дом и живя постоянно вне еврейского круга, я был равнодушен или, вернее, просто не интересовался религиозными и национальными вопросами. Но где — то в глубине души прочно засели глубокие воспоминания детства, связанные со всем пережитым в доме родителей. И все эти воспоминания, трогательные, поэтичные, неразрывно связанные со всем обиходом текущей еврейской действительности, насквозь проникнутой духом закона, духом религиозности, явились могучим оплотом против всяких посягательств…
Да, посягательств, т. к. трудно иначе назвать то, с чем мне впервые пришлось столкнуться. Любимый учитель, имевший на меня исключительное влияние, человек, которому я был предан всей душой, умный, развитой, образованный Сафонов — вырос в атмосфере старообрядческих верований и на всю жизнь сохранил какой — то особенный настойчивый фанатизм и религиозную узость, которых ни образование, ни просвещение, ни искусство не вытравили в нем. Он был убежденный антисемит и юдофоб, в то же время постоянно имел дело с евреями, среди которых у него было немало друзей. Желание обратить всех в свою веру доходило у него до какой — то болезненной мании. И, будучи директором консерватории, он крестил немало народа; я знаю также случай перехода в старую веру! Во мне все это возбуждало горячий [прямой] протест и негодование. Религиозные споры эти меня сильно волновали, и старушка Сафонова любила слушать мою горячую защиту еврейства и негодование по поводу нападок на него. Я упорно и настойчиво доказывал, что нет более свободного и широкого вероисповедания, как иудейское, и что положительно ничто не может помешать мне, признав христианские церкви истины прекрасными, следовать им, оставаясь евреем, и что случайно или по расчету [взятая ванна крещения], в сущности ничто не изменяет. Думаю Не знаю, [то ли что] не очень верил мне Сафонов или надеялся на то, что вся моя философия и горячая приверженность еврейству не устоит перед лестным и выгодным предложением, но вот разговор, который происходил между нами в 1889 г. в конце мая, после окончания мною консерватории.
Сафонов: Я имею предложить вам нечто, очень для вас лестное, и уверен, что вы мне не откажете в моей просьбе.
Я: Весь к вашим услугам, Василий Ильич, готов служить вам, чем только могу.
Он: Я предлагаю вам занять место моего адъюнкта. Вы будете мне готовить учеников, т. к. директорские обязанности отнимают у меня много времени (он только что был избран директором).
Я (вне себя от радости, так как это было моей мечтой попасть в консерваторию): Не знаю, как вас и благодарить, дорогой учитель. Вы для меня так много сделали и делаете.
Он: Да, но есть одно условие. Евреев не принимают на службу в консерваторию. Надо перейти рубикон.
Я (вне себя от негодования и горя): Как, вы, зная меня, мои убеждения, делаете мне такое предложение и [полагаете], что я могу так поступить.
Он: Но ведь это донкихотство [с вашей стороны], ведь вы не правоверный, глубоко верующий еврей. Что же вас заставляет упорствовать?
Я: Но разве вы не понимаете, какое ужасное предложение вы мне делаете, и как я должен пасть в ваших глазах, если бы я крестился.
Он: Итак, вы не хотите мне помочь; я ожидал, что чувство благодарности вас на это подвинет. А теперь я для вас ничего больше сделать не могу.
Я: Мне ничего от вас не надо. Я желал бы только сохранить те сердечные и дружеские отношения, какие между нами были.
Он: Я счастлив, что у меня в классе был такой ученик. Но, повторяю, больше для вас ничего сделать не могу.
И он сдержал свое слово. В течение 15 последующих лет Сафонов никогда[176] ничего для меня не сделал. Впрочем, было бы несправедливо не упомянуть, как однажды, через несколько лет, когда я был на уроке у него (я занимался с его старшими девочками, прелестной кроткой Настенькой и исключительно одаренной, но строптивой Сашенькой. Обе они умерли в одну неделю[177]), он вдруг предложил мне занять место (и без всяких условий) профессора, который [т. к. проф. Деминский] только что телеграфно отказался, приглашенный профессором в [из] Петербургской] консерватории], что вызвало невероятный гнев Сафонова. Еще более польщенный, я согласился и проводил Сафонова на Поварскую, где жила Александра] Ив[ановна] Губерт, инспектор консерватории, с котор[ой] он должен был переговорить. Через день — два меня в консерватории поздравляли, и помощник инспектора уверял, что у него были уже списки моих учениц и учеников. В консерваторию я не попал. Что произошло, мне не известно, но думаю, что на этот раз художественный совет консерватории проявил малодушие, боясь принять в свою среду некрещеного еврея. Еще через несколько лет, летом, в Севастополе, придя в купальню, я встретился с Сафоновым, который, отправляясь на пароходе в Новороссийск, имел в Севастополе два — три часа стоянки. После первых дружеских приветствий он опять предложил мне профессуру на место умершего Шлецера. Время было самое реакционное, и опять предложение сопровождалось “известным условием”. Он меня всячески убеждал согласиться, и трудно курьезно было смотреть видеть, как трогался пароход и Сафонов с верхней палубы все спрашивал: “да?”, а я отвечал: “нет!” Наконец пароход тронулся, и он продолжал сверху утвердительно кивать головой, а я снизу, с пристани, отвечал отрицательно. Этим кончаются все предложения Сафонова. Еще однажды мне было предложено место директора филармонии. Я должен был заместить покойного Сем[ена] Николаевича] Кругликова[178], которым были не особенно довольны. По указанию Зилоти, Гутхейль[179], член дирекции Филармонического общества, заехал ко мне, и в течение целого часа мы с ним обсуждали все детали предложения, выяснили все права и обязанности. Поговорили о жаловании, об оркестровке и хоровых классах. Не раз во время переговоров я спрашивал о Сем[ене] Николаевиче], знает ли он о выборе нового директора, не совершаю ли я неловкости в отношении человека, которого любил и уважал. Гутхейль меня всячески успокаивал и уверял, что так или иначе им необходим новый директор. Довольный моим согласием и удачно выполненной миссией, обычно сдержанный и сухой в обращении, Гутхейль на этот раз был особенно любезен. Но все было разрушено моей заключительной фразой, с какой я обратился к уходящему гостю: “А что, мое еврейство не помешает вам провести меня в директора?” Гутхейль как вкопанный остановился и недоверчиво спросил: “Да разве этот вопрос у вас не решенный? А ваша супруга, а орден, который вы недавно получили?” Дело в том, что жена моя, природная петербурженка, превосходно владела русской речью и всей своей наружностью не напоминала еврейку. Гутхейль, который по поводу наших концертов часто видал ее [в книжном магазине] у себя, принимал ее за чистокровную русскую. Что же касается ордена, о котором вспомнил Гутхейль, то я, не числясь на службе в Елизаветинском институте, где преподавал больше 12 лет, был представлен к награде и получил большую золотую медаль на Владимирской ленте. Вот эти два обстоятельства служили, очевидно, убедительными доводами против моего еврейства, и это заставило Гутхейля взять на себя переговоры. Когда я все ему разъяснил, то он, глубоко разочарованный, ушел от меня.