Затем огонь в его глазах вновь погас, рука упала вдоль тела. На лице появилось спокойное, отсутствующее выражение.
— Я тут бессилен! — пробормотал он.
И, взяв рубашку и шляпу, молча вышел на террасу, отрекаясь от нее телом и душой. Она слушала тихий шелест его сандалий. Потом донесся слабый скрип железной двери в ту часть террасы, куда ей не было доступа. Она сидела на его кровати, как груда пепла, пепел к пеплу, отгоревшая, лишь угли воли еще продолжали тлеть.
Глаза ее блестели, когда она вышла, чтобы присоединиться к Кэт и Сиприано.
После завтрака Кэт отплыла на лодке домой. Она покидала гасиенду со странным чувством сожаления, как будто — для нее — жизнь теперь была там, и больше нигде.
Собственный ее дом казался пустым, банальным, вульгарным. Впервые в жизни она чувствовала банальность и пустоту даже своей milieu[98]. Хотя Casa de las Cuentas была не только ее milieu.
— Ах, нинья, как хорошо! Как хорошо, что ты приехала! Ох, что было ночью, сколько воды! Много! Много! Но тебе, нинья, на гасиенде было нестрашно. До чего славная эта гасиенда Хамильтепек. А какой хороший человек дои Рамон — правда, нинья? Он заботится о своих работниках. И сеньора тоже, какая симпатичная женщина!
Кэт улыбалась, с удовольствием слушая Хуану. Но больше всего ей хотелось уйти в свою комнату, сказав ей: «Ради бога, оставь ты меня со своей пустой трескотней».
Опять прислуга, доставляющая мучения. Опять это их спокойное, глухое презрение к жизни, которое, похоже, свойственно современному миру. Невыносимая легкомысленная насмешливость, которая чувствуется чуть ли не в каждом слове. В постоянном «Нинья! Нинья!» Хуаны.
Когда Кэт села есть, Хуана расположилась поблизости на земле и болтала, болтала без умолку в своей малоразборчивой манере, при этом не спуская с госпожи черных, невидящих глаз, в которых медленно тлеющей искрой светилась злорадная индейская насмешка.
Кэт была небогата, доходы ее были весьма умеренными.
— Ах, эти богачи!.. — начинала Хуана.
— Я не богата, — говорила Кэт.
— Не богатая, нинья? — звучал певучий, ласковый птичий голос. И, с неописуемой иронией, спрашивал: — Значит, ты бедная?
— Нет, и не бедная. Я не богатая, но и не бедная, — отвечала Кэт.
— Ты не богатая и не бедная, нинья! — повторяла Хуана птичьим голосом, заглушая бесконечный, насмешливый свист настоящих птиц.
Ибо слова ничего не значили для нее. Для той, кто ничего не имел, никогда не мог иметь. Кэт принадлежала к таинственной касте богачей. А, как чувствовала Кэт, быть богатым или считаться богатым в Мексике было преступлением. На тебя смотрели даже не как на преступника, а как на урода. Каста богачей была кастой уродов, как собаки о двух головах или телята с пятью ногами. На которых смотрели не с завистью, но со скучной, непреходящей неприязнью и любопытством, как «нормальные» смотрят на «уродов». С тягучей, сильнодействующей, уничтожающей индейской насмешкой, с которой каменная природа индейцев относится ко всему, что старается подняться над серым, каменным уровнем.
— Это правда, нинья, что твоя страна там? — интересовалась Хуана, показывая пальцем отвесно вниз, вглубь земли.
— Не совсем! — отвечала Кэт. — Скорее там, — и касалась пальцем поверхности земли под косым углом.
— A-а, там! — говорила Хуана, глядя на Кэт с легкой подозрительностью: мол, чего можно ожидать от людей, которые появились из земли наклонно, как ростки camote[99]!
— А правда, что есть люди, у которых один глаз — вот тут?! — Хуана тыкала себе в середину лба.
— Нет, неправда. Это просто выдумка.
— Неправда! — восклицала Хуана. — Ты уверена? Ты что, была в той стране этих людей?
— Да, — говорила Кэт. — Я бывала во всех странах, и нигде нет таких людей.
— Verdad? Verdad?[100] — с благоговением выдыхала Хуана. — Ты была во всех странах, и там нет таких людей! А в твоей стране одни только гринго? Других нет?
Она имела в виду настоящих людей, соль земли, мексиканцев, как она.
— Там все такие же люди, как я, — холодно отвечала Кэт.
— Как ты, нинья? И говорят все, как ты?
— Да! Как я.
— И много их?
— Много! Много!
— Смотри-ка! — вздыхала Хуана почти с благоговейным ужасом от мысли, что могут быть целые страны этих несуразных, потешных людей.
А Конча, эта юная, тошнотворная дикарка, пялилась сквозь решетку своего оконца на странный зверинец: нинью и белых гостей ниньи. Она-то, Конча, лепящая тортильи, была настоящей.
Кэт шла к кухне. Конча перекидывала с ладони на ладонь кусок masa, маисового теста, которое купила на plaza по семь сентаво килограмм.
— Нинья! — звала она дикарским пронзительным голосом. — Ты ешь тортильи?
— Иногда, — отвечала Кэт.
— А? — кричала юная дикарка.
— Иногда.
— На! Съешь одну! — и Конча протягивала Кэт коричневую лапу с розоватой ладонью, на которой лежала закопченная тортилья.
— Не сейчас, — говорила Кэт.
Ей не нравилось тяжелое непропеченное тесто, отдававшее известью.
— Не хочешь? Не станешь есть? — говорила Конча с бесстыдным, пронзительным смехом. И шваркала отвергнутую тортилью на стопку других.
Она была из тех, кто не ел хлеба, кто говорил, что он им не нравится, что это не еда.
Кэт сидела на своей террасе и покачивалась в качалке. Солнце заливало зеленый квадрат сада, пальма простирала огромные, похожие на опахала, просвечивающие листья, на темном гибискусе свисали гроздья красных, как розы, цветов, при взгляде на темно-зеленые апельсины казалось, что видно, как они растут, набираются сладости.
Подошло время ланча, в час безумной жары: жирный горячий суп, жирный рис, костистая жареная рыба, вареные овощи с кусочками вареного мяса, большая корзинка с манго, папайей и прочими тропическими фруктами, которые в жару не лезут в горло.
И босоногая малышка Мария в мятом, драном, линялом красном платьице, ждущая у стола. Такая преданная. Она стояла возле Хуаны, захлебывавшейся темным пузырящимся потоком слов, и украдкой дотрагивалась до белой руки Кэт; потом так же украдкой дотрагивалась еще раз. Видя, что Кэт не сердится, она тайком клала тонкую, смуглую ручку ей на плечо, невообразимо нежно, невесомо, и в ее распахнутых чудесных черных глазах светилось темное блаженство, удивительное, и на ее детском личике, с оспинками, слегка туповатом, появлялось таинственное, игриво-лукавое блаженное выражение. Кэт быстрым движением сбрасывала с плеча тонкую, смуглую, в оспинках ручонку, и ребенок отступал назад, выражение блаженства сменялось озадаченным, но ее черные глаза по-прежнему сияли в каком-то всепоглощающем рептильном экстазе.
Пока Конча не подходила к ней и тычком локтя приводила в себя, сопровождая удар грубыми, варварскими выражениями, которых Кэт не могла понять. Блестящие черные глаза ребенка начинали часто моргать, и Мария разражалась слезами, а Конча — громким, грубым, издевательским смехом, как некая сильная птица. Хуана обрывала темный, клейкий поток слов, чтобы взглянуть на дочерей и бросить им какое-нибудь замечание, не действующее на них.
Жертва, постоянная жертва, и постоянная мучительница.
Ужасная, ужасная жаркая пустота мексиканских утр, гнетущая черная ennui[101], висящая в воздухе! Кэт чувствовала, как бессилие охватывает душу. Она уходила на озеро, подальше от этого дома, от этой семейки.
С началом дождей деревья в запущенных садах на берегу озера запылали алым и покрылись бледно-лиловыми цветами. Мгновенно ожили красные, алые и лавандовые тропические цветы. Брызги изумительных красок. Но только и всего: брызги! Рассыпались брызгами, как фейерверки.
Кэт вспоминала терновник, в Ирландии в начале года покрывавшийся белой пеной цветенья, и, вдоль изгородей и тропинок, боярышник с коралловыми крупинками ягод влажным тихим утром, и наперстянку среди голых скал, и камыш, и кустики вереска, и заросли колокольчиков. И ей нестерпимо, нестерпимо хотелось бежать от этого тропического бессмысленного великолепия.