Когда стол украсился заказом Дурандина, Пахомий весело возгласил:
— Милые дамы, прошу!
Опочивальня огласилась звоном хрустальных бокалов, оживленным смехом арфисток.
Купчики, оставшиеся без дам, с неудовольствием посматривали на Дурандина; час назад они тоже потчевали арфисток, но не с таким шиком, полагая, что арфисткам достаточно и не столь богатого угощения, тем более что за каждый продолжительный поцелуй они получали по синенькой.
Пахомий купчиков не знал, но тотчас понял, что они ему не соперники, так как все они были почтенного возраста, для которых главная цель исходила из известной частушки: «Ты, милашка, скинь рубашку, на нагую погляжу, ничего делать не буду, только ручкой повожу».
— Лукреция, довольно тортом себя пичкать, иначе твои формы перестанут привлекать мужчин. Иди ко мне, — приказал Пахомий.
— Еще кусочек, котик. И я — ваша.
— Позвольте! — недовольно возразил седовласый купчик с тыквенным лицом. — Вы опоздали, сударь. Не имею чести вас знать. Лукреция — моя дама. За все уже заплачено.
— Уральский заводчик Дурандин, — представился Пахомий и с усмешкой продолжал. — За что заплачено, осмелюсь вас спросить? Я вижу здесь два пустых стола, а что пусто, то не густо. Лукреция!
Лукреция, широко улыбаясь, села на колени Дурандина и тотчас впилась в его губы.
Обиженный купчик вытянул из бумажника сотенную.
— Лукреция, покинь этого господина. Я дарю тебе сто рублей.
— Хо! — громыхнул Пахомий. — Нашел чем удивить. Спрячь свою мелочовку… Василий! Поднеси нам по бокалу шампанского. Гульнем, Лукреция?
— Гульнем, котик!
Купчик плюнул и ретировался из комнаты. Пахомий проводил его веселым хохотом.
— Гульнем, господа честные!
Оставшиеся господа честные (хоть и давно покинула их кровь молодецкая) поддержали Пахомия:
— Гульнем, господин заводчик!
— Человек! Заводи веселую!
И пошла писать губерния! Дамы, знающие приемы кордебалета, с хохотом и визгом кинулись в пляс, а «кавалеры» пили шампанское и водку, любовались непристойными движениями женщин и выкидывали из бумажников красненькие и синенькие.
Дурандин подошел к столу с граммофоном и остановил с пластинки иглу.
— Господа, давайте попросим нашу очаровательную Лукрецию исполнить канкан.
Господа захлопали в ладоши.
— Канкан, канкан, Лукреция!
— Фи! — жеманно выпятила пухлые губы арфистка. — Я же не в театре. Здесь нет сцены.
— Будет сцена… Василий, сдвигай все столы!
Но Лукреция продолжала наигранно упорствовать:
— Какие же вы шалуны, мужчины. Нет, нет… Канкан — слишком дорогое удовольствие.
— Какие проблемы, Лукреция? Господа, тряхнем бумажниками!
«Старички» не поскупились (канкан!) и выложили из бумажников по пятьсот рублей. Но арфистка замахала руками.
— Разве это деньги? Фи!
Старички заерзали на креслах: скупость побеждала похоть, но тут всех поразил заводчик.
— Десять тысяч, Лукреция!
Арфистка была сражена. Она кинулась к Пахомию на шею и горячо поцеловала его в губы.
— Какой же вы милый, котик… Но мне надо переодеться.
— Конечно же, моя любезная.
Ох уж эта Лукреция! Все-то она предугадала. Спустя несколько минут она выпорхнула из маленькой уборной, уставленной недорогой косметикой, в коротеньком платьице французской гризетки. Старички заметно оживились: было на что посмотреть.
Пахомий словно пушинку поставил ее на сдвинутые столы и кивнул лакею, застывшему у граммофона. Вначале из трубы послышался треск и шип, а затем полилась знаменитая, энергичная французская музыка. Подождав несколько секунд, Лукреция исполнила первый куплет, а затем ловким движением собрала веером юбки и начала канканировать.
У старичков загорелись глаза при виде полных икр и изящных коленей, затянутых в розовое трико.
— Браво, Лукреция, браво!
Когда замолк граммофон, Дурандин подхватил арфистку на руки и понес в туалетную комнатку.
— Переодевайся, любезная, и поедем ко мне.
— В тот же дом, как прошлый год?
— В тот же. Там гульнем на славу.
— С тобой хоть на край света, котик…
Экипаж Дурандина двинулся к дому Амоса Фомичева.
Глава 9
ПЯТУНЯ
Вечером Амос вышел на крыльцо и окликнул дворового; тот вышел из сторожки, что была выстроена подле ворот.
— Ты вот что, Пятуня, гляди, не засни. Слышь, какая во всех домах гульба? А по улицам всякий пьяный сброд шастает. Бди, почаще из сторожки выглядывай.
— Тулуп бы мне, ваша милость. Армячишко у меня плевый, околеть можно. Вон как мороз-то завернул.
— Без тулупа обойдешься, иначе храпака дашь. Бди.
Амос ушел в дом, из которого доносился хохот Дурандина и визг Лукреции, а Пятуня горестно вздохнул: без тулупа и впрямь замерзнуть можно, а ведь он висит недалече, в сенях избы. Зимняя ночь долгая. Сходить потихоньку?
Пятуня покряхтел, покряхтел, глянул на небо, усыпанное крупными дрожащими звездами, кои указывали, что к утру мороз будет еще крепче, и решился. Вскоре он вошел в сени и направился вдоль бревенчатой стены к колку, на коем близ дверей висел тулуп, и вдруг замер: дверь была почему-то открыта, пропуская через себя на стену сумрачный свет от керосиновой лампы. (Не знал дворовый, что Дурандину стало жарко в чересчур натопленной избе Фомичева: хозяин переусердствовал).
Из дальней комнаты доносились веселые голоса заводчика и его барышни, но они не заглушали разговора приказчика Чекмеза и Фомичева, которые сидели на лавке, стоявшей почти рядом с дверью вдоль простенка.
… - А цыганка не подведет?
— Это за сотенную-то? Целую кружку зелья выпил. На моих глазах, почитай, захрапел.
— Значит, на дворе? И ворота для морозца приоткрыли? А Сундуков?
— Иннокентию своих дел по горло. Ему не до какого-то Стеньки Грача. Утром скажут: замерз человек с перепою. Не удивятся. Каждую ярмарку десяток человек от мороза гибнут. Нажрутся — и море им по колено. Так и со Стенькой. Целую кружку можжевеловой водки вылакал, вот его и сморило. На таком-то морозе любой сдохнет.
— Туда ему и дорога…
Пятуня тихонько снял с колка тулуп и на цыпочках пошел к выходу. Придя в сторожку, крутанул головой. Вот те и Амос Никитич! Решил-таки доконать Стеньку. Ишь, как ловко придумал. Каким-то зельем отравил — и на мороз. Погибнет Стенька. И за какие такие грехи? Эко дело — с хозяином поругался. Разве можно за такой пустяк человека губить? Зол же Амос. Вот и его, Пятуню, намедни крепко зашиб. С такой силой пнул в живот сапогом, что едва отдышался. Зол!..
А Стеньку жаль. Молодой, пышущий здоровьем парень. Он хоть и кинул его в сугроб, но сердца на него Пятуня не держит… Замерзнет Стенька. Чу, во дворе Иннокентия Сундукова пьяного кинули. Чудно как-то. Стенька, кажись, на водку не охоч, а тут целую кружку можжевеловой опрокинул, да еще сдобренной зельем. Ну и Амос. Худой человек. Такого пригожего парня загубил… А может, еще жив Стенька? До утра еще далеко.
И сам не ведая, что он может решиться на смелый шаг, Пятуня вдруг вышел из ворот и кинулся к Покровской улице.
Ростов не спал: напротив, из каждого дома доносились веселые песни и пьяные выкрики. Обычай! Каждая покупка или выгодная сделка обмывалась зеленым змием, и обмывалась так обильно, особенно в ярмарочные дни, что порой упивались до чертиков.
Все балаганы и лавки были закрыты; на площадях и улицах (от скопившихся возов и купеческих фур), казалось, не найдешь свободного местечка, однако середины улиц оставались незанятыми для экипажей и снующих во все стороны города извозчиков. Пятуня встал перед одним и замахал руками.
— Погодь, милок! Ты, кажись, порожняком? Довези до Юрьевской слободы.
— Уж не к Сундукову ли? К нему ныне многие наезжают.
— К нему, к нему, милок.
— Залезай!
Деньгу извозчик не спросил: коль едет к Сундукову, то сей человек с мошной, с такого тройную цену отхватишь.
Через две версты подкатили к самым воротам Иннокентия, где уже стояло с десяток экипажей. Пятуня сошел на укатанную полозьями дорогу и тяжко вздохнул.