Бог, подобно тому как бесформенная, но продуцирующая все новые формы учредительная власть является центром государственной жизни. Но зависимость выступающего от имени народа политического функционера не перестает быть безусловной. Еще в большей степени, чем Руссо, Сийес подчеркивал, что деятельность всех государственных органов имеет только комиссарскую природу, и субстанция государства, нация, может в любое время выступить в непосредственной полноте своей власти. Поэтому корреляция между величайшим могуществом во внешней сфере и величайшей зависимостью во внутренней сохраняется, но только формально. Важнейшее условие господства, диктата воли состоит, по мнению Сиейеса, в том, что она становится тем более точной, чем сильнее такая зависимость. Идеалом безусловно господствующей воли является военный приказ, определенность которого должна соответствовать той беспрекословности, с которой ему следует повиноваться. Определенность такого приказа – это, конечно, не определенность правовой формы, а точность той или иной ситуативной техники. Но ведь исполнение комиссарской должности тоже подчинено идее конкретной деятельности, вмешивающейся в причинно-следственные взаимосвязи. Безусловная комиссарская зависимость представителя включала в себя, собственно, и «властный мандат» (mandat imperatif). Но Сийес не вывел это следствие, основываясь на том, что в содержательном отношении воля народа не выражается точно. Воля касается, таким образом, только личности представителя и решения о том, должно представительство существовать или не должно. В действительности воля и не может быть точной: как только она принимает ту или иную форму, она перестает быть учредительной и сама оказывается учреждена. Поэтому представители, действующие от имени учредительной власти, в формальном отношении являются безусловно зависимыми комиссарами, чье поручение, однако, не может быть содержательно ограничено. В качестве собственного содержания этого поручения нужно рассматривать наиболее всеобщее, основополагающее формирование учредительной воли, т. е. конституционный проект. Но не из-за того, что конституция имеет правовую природу, ведь и фактические меры могут приниматься как выражение воли народа. Экстраординарные представители, т. е. те, которые непосредственно осуществляют учредительную власть, в отличие от ординарных представителей могут обладать какими угодно полномочиями. При этом осуществление учредительной власти нужно всегда отличать от ее субстанции, иначе учредительная власть уже в свою очередь оказалась бы учреждена в лице своего экстраординарного представителя. Если экстраординарным представителям поручается разработать проект конституции, то они, в зависимости от того, как истолковывается содержание этого поручения, могут принять конституцию сами или представить ее на всенародный референдум. В том и в другом случае, когда это произойдет, поручение будет выполнено. Но может случиться и так, что к осуществлению учредительной власти народа возникают препятствия, и положение дел требует в первую очередь устранить эти препятствия, чтобы было устранено противодействующее власти давление. В силу внешнего давления и применения искусственных средств или в условиях всеобщей путаницы и беспорядка свободная воля народа может перестать быть свободной. Здесь нужно различать два случая. «Чтобы народ мог осуществить учредительный акт во всей полноте своей суверенности, он, согласно Боржо[276], должен иметь выбор между прежним и новым режимом. После революции традиция оказывается прервана, прежней конституции больше не существует, и если народу предлагается новая, то тем самым часть его суверенитета на деле снова бывает осуществлена, а именно теми, кто предлагает эту новую конституцию. Ибо потребность в порядке слишком велика, для того чтобы суждение народа в такой ситуации еще оставалось свободным». Это может «оправдывать действия революционной власти, издающей временную хартию» (justifier Faction dun pouvoir revolutionnaire edictant une charte provisoire), но должно быть прекращено, когда будет учреждено новое правление и восстановлен порядок. Но, с другой стороны, это же соображение может иметь вес уже и до причиненных революцией беспорядков, если существующий порядок воспринимается как препятствие для свободного осуществления учредительной власти, так что становятся возможны все новые революции и каждый раз новая апелляция к учредительной власти. Тогда задача, состоящая в том, чтобы расчистить путь посредством революционного упразднения существующего порядка, тоже связывалась бы с учредительной властью и становилась бы зависимой от нее. В обоих случаях мы имеем дело с комиссионным поручением действия, как в случае комиссарской диктатуры, и в обоих случаях это понятие сохраняет функциональную зависимость от представления об образцовой конституции, ведь и при революционной диктатуре как действие конституции, которую должна ввести диктатура, так и сама постоянно наличествующая pouvoir constituent временно приостанавливаются. Но в то время как комиссарская диктатура инициируется конституционно учрежденным органом и связана с соответствующим разделом действующей конституции, суверенная диктатура представляет собой лишь quoad exercitium и непосредственно выводится из бесформенной учредительной власти. Она является подлинным комиссионным поручением и, в отличие от ссылки на вдохновленность трансцендентным Богом, не содержит в себе отрицание всех прочих земных инстанций. Она апеллирует к народу, который в любой момент может начать действовать, а тем самым приобрести и непосредственное правовое значение. Пока учредительная власть пользуется признанием, «минимум конституции» все еще сохраняется[277]. Но поскольку еще только должны быть созданы внешние условия для того, чтобы могла актуализироваться учредительная мощь этого самого народа, постольку само по себе проблематическое содержание учредительной воли в ситуации, когда упомянутая диктатура оправданна. согласно собственной предпосылке. актуально не дано. Потому эта диктаторская власть суверенна только как «переходная» И, в силу своей подчиненности поставленной задаче, в совсем ином смысле. нежели власть абсолютного монарха или суверенной аристократии. Диктатор-комиссар является безусловным комиссаром действия на службе учрежденной власти. суверенная же диктатура есть безусловное комиссионное препоручение действия во службу власти учредительной[278].
Перед Национальным конвентом, собравшимся 20 сентября 1792 г, стояла задача разработать проект конституции это был чрезвычайный орган учредительной власти. Когда 24 июня 1793 г. Национальный конвент предложил конституцию и она была принята всеобщим народным голосованием, его задача оказалась выполнена, а полномочия прекращены. Однако ввиду военного положения, а также контрреволюционного движения внутри страны, которые угрожали существованию новой конституции, Конвент 10 октября 1793 г. постановил, что временное правительство Франции должно оставаться «революционным» до наступления мира. Тем самым конституция 1793 г. была приостановлена. Больше она не вступала в силу. Хотя в данном случае приостанавливалась уже принятая конституция, перед нами все же пример суверенной диктатуры. С исполнением порученной ему задачи Конвент перестал быть конституционно учрежденным органом. О приостановлении действия конституции не было речи ни в поручении на разработку ее проекта, ни в ней самой. Поэтому не существовало никакого конституционного органа, который мог объявить о таком приостановлении. Следовательно, Конвент действовал с прямой ссылкой на учредительную власть народа, о которой в то же время говорилось, что ее осуществлению препятствуют война и контрреволюция. Свою власть он именовал «революционной». Согласно Олару[279], это означает, далее, не что иное, как признание того, что разделение властей, которое по статье 16 Декларации о правах человека 1789 г. становилось отличительным признаком всякой конституции, было упразднено. Но конституция 1793 г. уже не упоминала разделение властей в числе основных прав. Конечно, тогдашнему словоупотреблению было свойственно характеризовать упразднение разделения властей как исключительную ситуацию. При диктатуре это разделение, это осуществляемое в правовом смысле разграничение компетенций тоже упраздняется, потому что комиссионное поручение, связанное с каким-либо действием, в содержательном отношении подчинено только ситуативно – техническим правилам, а не правовым нормам. Но упразднение разделения властей не достаточно четко отличает понятие диктатуры от других представлений, например об абсолютизме, деспотизме или тирании[280]. В наиболее общем смысле любое отклонение от того состояния, которое представляется подобающим, может быть названо диктатурой, так что слово это означает отклонение то от демократии, то – от конституционно гарантированных прав и свобод, то – от разделения властей или (как в философии истории XIX в.) от органического развития предмета. Конечно, понятие это всегда остается в функциональной зависимости от действующей или предлагаемой конституции. Так можно объяснить обобщенное значение этого слова. Но соответствие касается только негативной стороны и поэтому не является точным. Слово это было тогда весьма популярным. «Все без умолку говорят о диктатуре» (on parle sans cesse de dictature), – заметил Барер в своей речи 5 апреля 1793 г, где он приводил основания в пользу учреждения Комитета общественного спасения. Кондорсе в статье «О смысле слова „революционный"» дает более точное описание этого понятия, нежели то, которое основано только на отрицании разделения властей. Рационалист XVIII столетия, он был далек от использования идеи разделения властей, о которой не имел никакого понятия. Он исходит из сосуществования людей и из государственного договора, который не может сохранять свою действенность для тех, кто хочет его расторгнуть. Далее у него взвешиваются различные интересы, в результате чего выявляется перевес интересов, обладающих более высокой ценностью, в частности касающихся сохранности государственного договора, – над правами человека. До этих пор перед нами была всего лишь логика коллизий, лишенная юридического смысла. Но Кондорсе продолжает, утверждая, что словом «революционное» характеризуется состояние, отдаленное от принципов справедливости, состояние, при котором принимаются меры, определяемые только чрезвычайным положением дел. Революционный закон он прямо так и определяет как «закон обстоятельств» (loi de circonstance)[281]. вернутьсяEtablissement et revision des constitutions. Paris, 1892. P. 409. вернутьсяТолько поэтому, а не в силу «фактической мощи, поддерживающей единство государства», как считает Еллинек (Jellinek G. Allgemeine Staatslehre. S. 491). вернутьсяЗдесь уже присутствуют два представления. дальнейшее формирование которых ведет к философии государства XIX в., – это представления о народе и об историческом развитии. Воспитательный деспотизм философии Просвещения уже связал себя зависимостью от выполнения одной задачи. Он основывается на вере в возможность усовершенствовать человеческий род, которая привела к созданию философии истории с ее идеей развития. выходящего за пределы способностей отдельного человека. Эта теория развития в рамках философии истории была систематически разработана в двух совершенно различных системах XIX в., Гегелем и Контом. Но приписываемый Конту закон трех стадий этого всечеловеческого развития (теологической. абстрактно-метафизической и позитивной стадий). а также идея социальной зависимости индивидуума от среды были выражены уже у Тюрго, а Кондорсе в своей «Исторической картине прогресса человеческого разума» настолько далеко выходит за рамки рационализма XVIII в., что Бональд не без оснований называл эту работу «апокалипсисом Просвещения». Однако прогресс здесь всегда остается делом сознательной человеческой активности, и содержание задачи диктатора состоит в том. чтобы позитивно способствовать этому прогрессу в противоположность свойственной XIX в. идее имманентного прогресса. каковую противоположность проницательно выявил Ренувье. Элементы философии истории у Канта подчеркивались не раз. Здесь особенно важно, как показал Эрих Кауфмащ что у Канта есть понятие организма. противопоставляемого механицизму XVIII столетия. Это, конечно. решающий поворот. В остальном же кантовская философия права представляет собой сумму рационального естественного права, которое как из отправной точки исходит из представления о сосуществовании людей и достигает здесь своей наивысшей последовательности и удивительной ясности. Поэтому для Канта нет ни чрезвычайного права (его Кант трактует как неправовое насилие), ни милости. Напротив, у Фихте переход к философии истории уже чрезвычайно отчетлив. Здесь можно сослаться только на рассуждения Эмиля Ласка. К ним нужно, однако, добавить, что кардинальным пунктом тут является представление о диктаторе, «повелителе», который «прозревает высшие чаяния своей эпохи и своего народа» и не просто обладает «рассчитывающей, обусловленной волей», исполняющей свои «причуды», как в случае Наполеона, а действует «вдохновенно» и из «абсолютной» воли. Это «повелитель, назначенный Богом», «по форме – тиран и узурпатор, который сначала формирует человека, а затем вновь превращает притесненного в своего судью (это чрезвычайно важное описание представления о суверенной диктатуре). человечество, «как противящаяся природа», «без всякой пощады и сожаления, все равно, понимает оно это или нет, принудительно ставится под владычество права и высших усмотрений». государство хотя и не в состоянии подчинить себе природу, поскольку не может быть «фабрикой по производству детей», должно, однако, стать «фабрикой образования» (см.: Fichtes Werke. S. 576 ff., 435 ff.). Яснее на тот пункт, где легальный деспотизм Просвещения переходит в философию истории, указать невозможно. В философии Гегеля место диктатуре отводится лишь постольку, поскольку по своему содержанию она могла бы быть всемирно-исторической задачей «всемирно-исторической личности» (Наполеон), но ведь и само то состояние, которое противостоит диктатору и которое он должен устранить, как отрицание, является лишь моментом в имманентном процессе логического саморазвертывания духа. Отсюда нельзя извлечь ясное понятие диктатуры. Тем любопытнее то представление о диктатуре, которое сложилось у философов государства из католической среды, таких как Бональд, Геррес и Доносо Кортес, поскольку в достигнутой абсолютизмом и якобинцами централизации, т. е, в современном государстве, по своей сути выступающем как диктатура, они видят плод рационализма, который и сам может быть преодолен только благодаря диктатуре. Поэтому в деталях своей аргументации эти великие католики вторят приверженцам диктатуры пролетариата. Суть такого понимания диктатуры состоит в том, что оно конституирует исключение из органического развития, чтобы оправдать задачу связанную с устранением механического препятствия, встающего на пути имманентного исторического развития. Благодаря этому понятию имманентного органического развития возникает антитеза механистическому и нейтралистскому государству. Учредительная власть народа по-прежнему допускается, только с народом отождествляется пролетариат. Борьба иррационалистической философии с интеллектуалистски-механистическим рационализмом впоследствии, у Жоржа Сореля, приводит к анархистским выводам, дающим более существенное философское основание идеям Бакунина и Кропоткина. Всякая планомерно выстраиваемая иерархическая организация предстает здесь попыткой внешнего интеллектуального вмешательства в развитие и именуется диктатурой, так что диктатурой называется организация католической церкви с ее отделением теологического клира от напутствуемых им мирян, тогда как в других случаях, когда речь заходит о критике современного государства, у Сореля встречаются фразы, которые дословно могли бы стоять в «Историко-политических листках» 30-х годов. Но наиболее чистым примером осуществления диктатуры Сорель считает практику Национального конвента 1793 г, которую он как типично рационалистическую диктатуру отличает от пролетарского «творческого насилия» (violence creatrice), действующего, прозревая свое историческое значение. Я привел здесь эти краткие, только в самых общих чертах намеченные выводы, заслуживающие особого изложения, для того чтобы обратить внимание на ту систематическую взаимосвязь, в которой только и можно исчерпывающе осознать понятие диктатуры пролетариата. Критика высказываний Маркса, Энгельса, Ленина и Троцкого, ныне лучше всего проведенная Г. Кельзеном в его работе «Социализм и государство» (Kelsen Н. Sozialismus und Staat, eine Untersuchung der politischen Theorie des Marxismus. Leipzig, 1920), несмотря на вносимую ей ясность, которая без сомнения отличает каждое исследование этого ученого, не касается тем не менее сути вопроса, поскольку игнорирует широкие идейные взаимосвязи. То обстоятельство, что в работе Кельзена (с. 56) возникает антропологический аргумент о человеческой природе, вызывает здесь особый интерес, потому что теперь он неожиданно начинает служить демократии, в то время как вся прежняя его история свидетельствует о том, что его главным образом использовала для своих целей абсолютистская форма государства (см. выше, с. 18, 133). вернутьсяAulard. Histoire de la revolution française. 4 ed. P. 315. вернутьсяВоззрение, которое я выразил еще в моей статье о диктатуре и осадном положении (Zeitschr. f. d. ges. Strafrechtswissenschaft. Bd. 38 (1916). S. 138 ff.), преобладает в исследованиях по государственному праву, касающихся учредительного собрания и позднейших инстанций. В отношении учредительного собрания взгляды на учреждающую конституцию власть и на разделение властей наглядно представлены Р. Редслобом (Redslob R. Die Staats theorien der französischen Nationalversammlung von 1789. Leipzig, 1912). В отношении понятия диктатуры особенно важны, кроме этого, рассуждения умеренных консерваторов и либералов, которые под влиянием американских конституций воспроизводят аргументы, высказанные Гамильтоном, Джеем и Мэдисоном в «Федералисте». Большое значение этого влияния, на которое указал в своих лекциях Эктон (Acton. Lectures on the French revolution. London, 1910. P. 37), особенно отчетливо прослеживается в дискуссиях о королевском вето, двухпалатной системе и федералистской децентрализации Франции (противоположность федерализма и якобинской диктатуры еще будет затрагиваться в следующей главе), а именно в высказываниях таких мужей, как Малуэ (Arch. Pari. VIII, 590), Мунье, ссылающегося на Делольма (eod. 410, 416), Лалли-Толлендаля, цитирующего Блэкстона (eod. 514–515) и др. Диктаторами позднее называли Робеспьера, Марата, Дантона, Кутона, Кюстина и др… имен не перечесть. Говорили и о «триумвирате диктаторов» (Aulard. Р. 203, 263), о коллективной диктатуре Конвента, Парижской коммуны, секций выборщиков и т. п. (см. интересную статью Готро (Gautherot. Rev. des Questions historiques. T. 93. P.466)). Когда свергали Робеспьера, кричали: Долой тирана! 18 брюмера, в день удавшегося государственного переворота, – Долой диктатора! Особенно интересно, что диктатуры требует Марат, который у Кропоткина в его «Истории Французской революции» предстает едва ли не анархистом в духе Бакунина и Сореля. см. также: Aulard. Р. 263 и прежде всего речь Марата 25 сентября 1792 г, в Конвенте, где он выступает против «бурных и необузданных народных движений» (mouvements impetueux et desordonnes du peuple), которыми следовало бы руководить мудрому человеку. вернутьсяŒuvres (Paris, 1804). Т. XVIII. Р. 18, 20. – Э. Цвейг в уже цитированном труде на с. 392 характеризует революционное правительство сначала как «великое Ничто», затем как «владычество Робеспьера», как «коллегиальную диктатуру Комитета общественного спасения (с. 369). в дальнейшем он упоминает также конвенциональную диктатуру (Arch. Pari. LXVI, 674. Zweig. S. 386. Anm. 4). Для теории государства важно следующее, к сожалению, дальше не развернутое высказывание Цвейга: «Если здесь вообще позволительно применять государственно-правовые категории, то можно сказать, что формальное урегулирование государственных потребностей в этот период осуществлялось исключительно административными распоряжениями (в самом широком смысле слова). Полное отсутствие действительных, т. е. (sic) всеобщих, правоустановлений и их замещение административными актами, связанными с конкретными обстоятельствами, составляют собственный отличительный признак этого, как и любого другого, революционного режима». |