— Он!.. Он, Даздраперма Венедиктовна!.. Да ловко так: бах! бах! — и в яблочко! Уж такой стрелок, такой снайпер-с!..
— Как же, как же, — прозвучало с берега, — уж чего-чего, а бабахать он мастак. И Идейку вон — разбабахал… Эй, Тюхин, чего не повернешься, али шею надуло?.. Слышь, прынц датский?..
Скорбно вздохнув, Тюхин поменял позицию.
Она стояла на самой кромке земляного обрывчика — демилитаризованная такая, в скромном домашнем халатике, встрепанная, похудевшая, подурневшая, в трупных пятнах беременности, брюхатая — Господи, Господи, Господи! — с допотопным ППШ в руках, с «беломориной» в уголочке горестного рта, неприлично расшаперившись, она стояла на фоне стены — о нет, не града Китежа, совсем-совсем другой! — и глаза ее — большущие и навытаращь, как у восковой персоны царя Петра Алексеевича, — смотрели на Тюхина по-матерински грустно, с осуждением.
— Смекаешь, стрелок ворошиловский, чья работенка? Попал, попа-аал! Под самое сердце пульнул, проклятущий!..
— Силы небесные, да что же это?! — прошептал Тюхин.
А ведь и было, было с чего помутиться взору, повредиться разуму! Там, за Даздрапермой Венедиктовной, по облупленной, в кирпичных проплешинах, штукатурке — черным по белому — намазюкана была указующая стрела с пояснительной — для совсем уж непонятливых — надписью:
«НА БРУКЛИНСКИЙ МОСТ И ДАЛЕЕ
В СТРАНУ ПЕРВОЙ ПУГОВИЦЫ»
— Но ведь этого… этого же не может быть!
— А я, думаешь, почему повелела медаль отчеканить: «Небываемое — бывает!», думаешь, не поэтому?! А ну-кося ответствуй, душа из тебя вон, любишь али нет?..
И Тюхин потупился:
— Ну это… ну вобщем-то — сочувствую…
— Сочу-увствуешь?! Ах, сочувствуешь?! Нам ли не знать консистенции твоих чувств, мин херц?! Те ли чувства твои, Тюхин, аки в жопе вода! Они, говнюк ты этакий, навроде стрючка твово соседа — и трех секунд не держатся!..
Ричард Иванович шмыгнул носом.
— А посему, — голос ее окреп, — а посему — даю тебе, коварному изменщику, последний и решительный шанс! Скажешь «да» — погневаюсь и прощу, в супружескую постелю пущу, скажешь «нет» — воспрещу, из автомата в расход пущу!..
— Ах, что за аллитерации! А рифмы, рифмы! Вот оно, Тюхин, — мастерство-с! — встрянул Ричард Иванович. — Слушайте, солнышко ненаглядное, ну что вам стоит — ах, ну скажите же… ах, ну сами же знаете что — ведь убьет же!..
— Истину твой сообщник молвит — убью! — сверкнув очами, подтвердила самозванка, в засаленном шлафроке, лахудра, неумытая, непричесанная.
Эх, не следовало, ни в коем разе не стоило ей, дуре необразованной, говорить это Витюше Тюхину — бессмертному гению, ветерану Кингисеппской битвы, человеку хоть и доброму в глубине души, но крайне эмоциональному, вспыльчивому. Да, друзья мои, время от времени на него, что называется, «находило». «Опять ему, лошаку необузданному, шлея под хвост попала!» — говорила в таких случаях его терпеливая законная супруга. И была права! На что только не был способен он в подобных состояниях!..
— Убьешь, говоришь?! А ну!.. А ну — попробуй! — И он, чертушко отчаянный, встряхнув поседевшим чубчиком, встал-поднялся в утлом челне с таким последним на свете названием — «Надежда». — Так вот же тебе мое слово, о жалкая! — дерзко воскликнул он, ни себя, ни Ричарда Ивановича не жалеючи, — о нет и еще раз — нет!
И, как камешек вприпрыжку, — отголосочками, ауками — понеслось это роковое тюхинское словцо над растуманившейся водной артерией: «Нет… нет… нет… нет…».
— Да-да-да-да! — возразил автомат Даздрапермы Венедиктовны и Тюхин, отчаянно рванул на издырявленной своей груди трофейную гимнастерочку, сверкнул, елки зеленые, обыкновенным таким, не серебряным даже крестиком из письменного стола Марксэна Трансмарсовича, и, качнув зыбкую лодчоночку, исторг из души:
— Эх, кто сказал, что однова живем?! Ты, что ли, кишка слепая?
— Я?! — ахнул Ричард Иванович, схлопотавший пулю в живот.
— Эх-ма!..
— Эх, ма-ма!..
— А ну — не ныть, держать хвост пистолетом!
— Э-э… Но почему, исходя из какой концепции?..
— Да потому что — «нуга» это!
— Нуга?! Э… в смысле халвы и рахат-лукума? Нуте-с, нуте-с!.. — и Ричард Иванович сунул свой длинный интеллигентский палец в красненькую дырочку на нижней рубахе, и вынул, и недоверчиво облизал его.
— А ведь и впрямь, коллега, сироп-с! Кажется, клюквенный!..
— Эй, Тюхин! — испуганно окликнула с берега отставная возлюбленная. Слышь, Витька, а ты чего не умираешь-то?
И Тюхин ответил ей по-солдатски просто, по-сундуковски исчерпывающе:
— Значит, так надо! — и подумав, добавил: — Дура!..
— Дура-дура-дура, — подхватил осмелевший Ричард Иванович, и снова сунул, и снова обсмоктал. — Кайф!.. Э, э, Викторушко, сокол ясный, нет вы только гляньте: она же, идиотка, безоткатную пушку в руки взяла… Эй, Даздраперма Венедиктовна, вы что — совсем, что ли… э… ополоумели?! Тю-юхин, она ведь не шутит!..
— Ну и что?
— То есть как это «что»?! Лодку же продырявит, а я плавать не умею!..
— А-а, — вздохнул Тюхин и вынул «браунинг» и, почти не целясь, выстрелил. И звук был какой-то несерьезный, невзаправдашний, будто воскресший Иосиф Виссарионович пыкнул своей сталинской трубочкой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Кукуй, кукуй, кукушечка, сули мне, дураку, бессмертие!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И когда дымочек развеялся, императрицы Даздрапермы Венедиктовны Первой не стало. Только предсмертный шепот Ея донесся до ушей Тюхина:
— Вот и жизнь за мной, дурой, пришла! Прощевай, Тюхин!..
— Адью-гудбай, душа моя!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В некотором царстве, в некотором государстве, а именно в том, в котором мы покуда еще не живем, плыли по Окаян-морю два несусветных умника. До заветной цели было ой как недосягаемо, весел в лодке не было, а посему гребли они, сердешные, руками, коротая путь за беседою.
— Ну что, маловер вы этакий, — укорял умник в шляпе умника в пилотке, — думали, поди, очередная утопия, мистификация, миф-с?.. И то сказать А-ме-рика! Оторопь берет, как возмыслишь всуе!.. А подразвеется туманец, и вот она — на горизонте, зримая, как… э… заря новой жизни… Или закат?.. Тюхин, что у нас там на повестке дня — утро или вечер?..
И тот, который в военном, — а надо сказать, что сидели они рядышком, лицом к носу лодки, — устремлял взор прямо по курсу и, сверкая очами, зрел в дальнем далеке тесно столпившуюся группу хорошо знакомых ему нью-йоркских небоскребов, и силуэтик статуи ошую, а одесную, то бишь справа по борту, устремившийся к ним через акваторию, но, увы, взорванный какими-то экстремистами как раз посередке мост, понятное дело — не Большеохтинский и даже не Петра Великого, а самый что ни на есть Бруклинский, а стало быть тот самый, с которого, по свидетельству еще одного великого Очевидца, так и кидались вниз головой безработные, слава Богу, еще не наши, не русские, да к тому же почему-то в Гудзон, а не в Ист-Ривер, каковой имел место на самом деле, в жизни, в реальности, друзья мои, а не в чьих-то, пусть даже провидческих, сочинениях.
Итак, мост был взорван, бесконечное водное пространство, по которому, как вошь по мокрому пузу (В. Конецкий), полз утлый челн — называлось неведомо как — то ли Нева, то ли Ист-Ривер, то ли Гудзон, то ли Окаян-море, то ли Стикс, то ли Коцит, то ли и вовсе, прошу прощения, Ахерон. Дело было то ли к утру, то ли к вечеру. Весел не было. Ричард Иванович все пиздел и Тюхин, совершенно не слушая его, смотрел в розовую даль. До рези в глазах безотрывно вглядывался он в знакомые силуэты, похожих на циклопические сталактиты, на кардиограмму сердечника, манхэттенских зданий — один к одному видок из особнячка Бэзила! — и в шальной башке его щелкала курочком очередная шизоидная идейка — сомнительная, чудная, неимоверная — ну совершенно тюхинская, Господи. «Стало быть так, — наяву бредил Витюша. — Доплываем до берега. Идем (иду?) в российское посольство. Падаем на колени: так, мол, и так — вот наш паспорт гражданина СССР, требуем немедленной пресс-конференции. Тема: „Множественность далеко не лучших миров. Угрожающая реальность возвратной поступательности. Ужасы тоталитаризма. Аберрация истории. Личное“. Как патриоты настаиваем на незамедлительной отправке домой, в Питер (можно в Москву). Фурор. Телеинтервью. Скандальная известность. Работа над мемуарами и свидетельствами очевидца. Гонорары. Спокойная, обеспеченная старость… В случае неудачи в посольстве, элементарно занимаю денег на авиабилет. У кого? Да хотя бы у Кати, дочки Бэзила, тоже, кстати, поэтессы. У Кузьминского… У Беломлинского… Да у того же Бродского, в конце-то концов!.. И, бля, первым же рейсом. Немедленно… „Ку-ку, сэрдэнько мое! А это мы — и, как ни странно, — совершенно трезвые!..“»