— Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? — давясь от злобы, прошипел я. — На Литейном?
— Вот какая постановочка! — оживился профессиональный провокатор. Значит, вы заявляете, что эта пуговица ваша?
— Моя!
— А зубной протез, случайно, не ваш?
— Тоже мой!
— Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? — и с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки, открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося в моей квартире пальтеца — год в год, месяц в месяц, день в день — 20-го октября 1942 года! Мало того, в графе «национальность» в паспорточке, вопреки очевидности, значилось — «русский». Сглотнув невольный комок, я уже собрался было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил меня.
— Ну уж нет уж! — выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. — Может, скажете и фотоснимочек ваш?
И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал:
— А то чей же?!
Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен:
— Ну, вообще-то, если налепить усы, брови… ежели атропинчику в глаза, ну и лоб — кувалдочкой…
— Отдай! — прохрипел я.
— Не могу — он казенный. Вещественное доказательство.
— Тогда продай.
— Ах, так вы вопрос ставите, — встрепенулся торгаш. — А раз так, раз имеет место попытка подкупа при исполнении — два миллиона!
— Чего, рублей?
Подлец Померанец даже обиделся:
— Ну уж не карбованцев же!..
Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках.
— Пережиток рыночной системы! — скрипнул зубами я.
— А ты — валютчик! — пробормотал он, воровато озираясь и пряча.
Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи — в разные стороны, быстро и не оглядываясь. Он — прямиком в черный, без номерных знаков, фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла большая волосатая ручища, — он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше — за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской стране Лимонии, что-то и не пахло.
— Лимоны есть?
— Лимонов нет, есть «Это я — Эдичка!» Э. Лимонова.
— Почем?
— «Лимон» штука.
— Щас как залимоню!..
— Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии!
— По чему, по чему?
— Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате!
— Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие на лимфатическую систему!
— Держите его, он климактериальный!
— Лимбом его, лимбом! И в — Лиму!
— На Калимантан!
— Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!..
— Ты шо, сказывся, чи шо?!
И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства натыкаюсь, наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается, хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам — где он, где мой документик? во сюда его, в носок! — он галдит, гакает, шарахает мне кулачищами по горбу — тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок, где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь — и того дешевле.
— Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое платьице с оборочками — голубое, ситцевое?
— Дети твои, что ли, дядечка?
— Родители…
— А-а, ну раз родители, значит, взяли!
— Господи, да что вы говорите?! Где, когда?!
— Так ить еще в сорок девятом годе, милок… Разом, обоих…
— В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!..
— Где? Где?
И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он поворачивается — Ке вуле-ву? — стройный, молодой, черный, как южная ночь, официант-камерунец из марсельской «Альгамбры»…
— Мильпардон, месье!.. Тысяча извинений, мадам!
— Опять нарываешься, чувачок! — фукает дымком все та же моя фифа с ароматическими салфетками.
— О-о!..
И, схватившись за голову, я бегу, как из-под Кингисеппа, и уже отчаявшийся — о никогда, никогда — до скончания вины, а стало быть — на веки вечные! — уже обреченный, грудь в грудь сталкиваюсь с НИМ…
От неожиданности Отец Народов даже выронил лимон, а у меня, у злополучного Тюхина, из дурацкой моей башки вылетела очередная глупость: а почему, по какой такой причине эта фифочка здесь, на том свете, уж не СПИД ли тому, милые вы мои, поспособствовал?!..
Мы нагнулись одновременно — он, такой же, как на портретах, усатый, с негаснущей трубочкой в руке, только подозрительно низенький и к тому же рябой, — мы нагнулись вместе: товарищ С. и я. Векторы направленности пересеклись, лбы соприкоснулись. Бац!..
— В-вах!..
— С-сссс!..
И звезды в мозгах заблистали, и сердце замолкло навек! И когда я, потирая лоб, распрямился, в мою спину уперлось что-то твердое, беспрекословное.
— Шютишь, да?! — пахнуло чесночком сзади. — Праси пращения па-харошэму! И чтоб ны единой запиночки! Ме компронэ ву?
— Уи, уи!
Я мысленно вымолвил заковыристое имя-отчество стоявшего передо мной человека с государственным — Лимония же! — фруктом в руке, я произнес его про себя и, холодея, понял, что непременно запнусь!
— Дорогой, — сказал я, — Ио… - сказал я, и поглубже вздохнув, зажмурившись, продолжил, — Иона Варфоломеевич!..
Да, вот так вот я и сказанул и заледенел от ужаса, как их родная вершина Казбек: Господи, да что же это я опять сморозил?! Причем, заметьте, — почти без запинки…
Сзади металлически щелкнуло.
— Ну, контра, молись своему Богу!
— Какому? — обмирая, выдохнул я.
— Сам знаишь!
Волосы мои зашевелились от смятения.
— О, Всеприсутственный, на атомы распавшийся! — пав на колени, взмолился я. — О, Ставший ничем, чтобы однажды обернуться Всецелым! О, Сшибший лживые окуляры с окаянных очей моих — приими мое моление…
— Эн, де, труа, катр…
— Мене, текел…
От бессильной горечи перехватило истоптанное Афедроновым песенное мое горло. По щекам побежали торопливые, извилистые Кура и Аракс.
— Эх! — по-лемурийски отчаянно махнул я рукой. — Эх, да чего уж там! Стреляй! Стреляй прямо в мозжечок, товарищ! Стреляй, чекист, потому как нету мне, отщепенцу, оправдания и пощады!
Стало слышно, как далеко-далеко, чуть ли не на Литейном, закричал несчастный Померанец.
— Если враг нэ сознается, его уничижают, дарагой таварищ Тюхин, сказал Великий Друг всех приговоренных и заморгал глазами, как горящий синим пламенем товарищ Джанов, и сунул в рот трубочку.
Раздалось пыканье, но пахучий дымок, как это ни странно, не вылетел из мудрых уст Вождя и Учителя. Негаснущий курительный прибор погас. И тогда я, Тюхин, достал из кармана позолоченную дамскую зажигалочку и, услужливо шаркнув ножкой, щелкнул ею.
За спиной засопело. В самое ухо зазвучал пахнущий и чесночком и формалинчиком одновременно шепот:
— Патом атдашь, да?
— А если не отдам? — спросил я.
Ответ, услышанный мной, был страшен.
— Зарэжу! — жутко знакомым голосом сказал человек, стоявший за спиной. Я сглотнул.
Через Рыночную площадь проскакала красная Иродиада.
— Так ви будите сазнаваться или нэт? — по-советски просто, человечно глядя ей вослед, задал вопрос товарищ С.
— Буду! — сказал я.
Горестная, исполненная глубокого внутреннего драматизма история Нового Непорочного Зачатия (иННЗ), рассказанная мной — В. Тюхиным-Эмским, ярким, образным языком, была поэтична и поучительна. Пользуясь Их благосклонным вниманием, я выложил все, точнее, почти все. Опущены были разве что детали, ну, в частности, все связанное с т. Бесфамильным, с т. Зорким и гражданкой Даздрапермой П., бесстыдно претворившей в жизнь то, что предначертала в своем пылком воображении вышеупомянутая Иродиада. Сами предначертания были описаны мной с большевистской прямотой и беспощадностью. Не обошел я и некоторых не совсем приятных для себя аспектов моего нынешнего здесь, в Лимонии, пребывания.