Новая версия Самого Главного в жизни произведения звучала так:
За сорок мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война…
И справедливость восторжествовала! Лет этак через семь, правда, не сразу…
Сочинитель как раз шел с внучкой на антиельцинскую, посвященную Дню Советской Армии и Флота демонстрацию — и вдруг на тебе! — самая что ни на есть — «Правда», а на первой странице — его, сочинителя, многострадальное стихотворение.
Читал он придирчиво, сверяя все буковки, все запятые. «Да нет, все, вроде бы так, все точно, товарищи дорогие, только почему же так безрадостно на сердце, господа?..» — уныло подумал стихотворец.
Было ему крепко за пятьдесят. Да и внучка все вертелась, дергала за рукав, не давала, елки зеленые, сосредоточиться…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь о нашей «фазенде». При ближайшем рассмотрении она оказывалась довольно-таки точной копией особняка, который стоял на берегу Ист-Ривер в Нью-Йорке, и в котором я гостил, давным-давно, чуть ли не в пору Перестройки. Три этажа, чердак с привидением, вид из окна на статую Свободы. Внизу, в саду — хозяин с резиновой кишкой в руке — восьмидесятипятилетний Бэзил, он же — Василий, адвокат, мульти-миллионер, убежденный, как он сам заявил мне однажды, марксист-ленинец, время от времени — поэт-абсурдист. Стихи его состояли из одних знаков препинания. Всю жизнь он искал композитора, чтобы положить их на музыку. Я положил его книжицу на рояль и треснул по ней кулаком. Инструмент взныл. Бэзил был потрясен. «Друг мой, — сказал он мне в аэропорту на прощанье, — хочу, чтобы мой дом стал и вашим домом!» Так оно и случилось!
Рассказывая сказочки про иную — о, вот уж воистину райскую — жизнь: три автомашины, компьютеры, золотая кредитная карточка, «стейнвей» — я водил ее по апартаментам — это спальня, лапушка — как, еще одна?! А это что такое? — А это биде. — А вот это я знаю кто! Это Бог, Тюхин! — Глупенькая, ну какой же это Бог, это всего лишь Авраам Линкольн, американский президент, демократ… — Демокра-ат?!
О, какое счастье, что маузера на боку у нее не оказалось!..
А вот перед портретом лемуроподобного папы, она расчувствовалась: милый! пушистик! лупоглазенький ты мой!.. То есть в каком смысле — отец?.. Мо-ой?! Да ты что, Тюхин, чокнулся, что ли?! Это же — обезьяна… Ну, полуобезьяна, какая разница… Ах, дурачина ты, простофиля — это имя у него такое — Папа. Папа Марксэн. У них же, у пришельцев, вообще дурацкие имена. Ну вот, веришь ли, был у меня один такой, что и назвать-то неудобно… Как-как — Сруль — вот как… Я ведь, Тюхин, специалистка по трансфизическим контактам… Ну да — контактерша. Я их вижу, Тюхин. Я их, сволочей, насквозь вижу. Талант у меня такой. Бывало войду в кабинет к Бесфамильному, он уже весь черный от усталости, щетиной оброс, а я только разок на подследственного гляну и — как рентгеном — ты чего с ним чикаешься, Бесфамильный? Ну и что, что Иосиф Виссарионович?! Упырь он и есть упырь…
Морозец бежит мне, Тюхину, за рубаху:
— А ты это… ты в каком звании?
Она вздрагивает:
— Я?! — растерянная такая, белая. — А ты, Тюхин, уважать меня после этого будешь?.. — И шепотом: — Я, Тюхин, лейтенант!..
Господи, час от часу не легче!..
— Осторожней, Идея Марксэновна, тут ступенечка!..
— Для тебя я просто Мария, Жмурик! Мария Марксэнгельсовна Прохеркруст!
— О-о!..
— Еще вопросы будут?
— Никак нет, моя ненаглядная!..
По ночам, скрипя ступеньками, с чердака спускался старик Бэзил. Туманно-голубоватый, он медленно шествовал через холл на веранду.
— Хай, Бэзил! — махал я ему рукой из-за антикварного, купленного на аукционе Сотбис письменного стола Его Высочества — миллионер-абсурдист выложил за него полтораста тысяч баксов. — Хай, дружище! — говорил я и старый шутник дружелюбно отвечал мне:
— Хайль Гитлер, Тюхин!
Что характерно — моя специалисточка по паранормальным сущностям, профессиональная контактерша-ликвидаторша в упор не видала его. Сунув ноги в камин, прямо в пышущие жаром угли, она сидела на своем любимом месте на ковре, опершись спиною о кресло — сидела, задумчиво глядя в никуда и жуя, жуя, жуя…
Синеватое потустороннее пламя, ласковое, как коккер-спаниель, лизало ее слоновые ноги. Шел тридцать третий месяц беременности.
— Ю о'кэй? — возвращаясь под утро из сада, спрашивал Призрак.
Я не находил слов.
— Господи, за что? — глядя в мудрые лемурьи глаза, шептал я.
И ни единого выстрела не слышали мы вот уже которую ночь подряд.
Увы, увы, мои дорогие, идиллия не могла продолжаться вечно. Однажды на заре я открыл окно и увидел Кастрюлю. В красном, облегающем тело трико уфонавта она ехала по улочке на красной кобыле с красным знаменем в руках.
— Неужто опять революция?! — ахнул я.
— Что значит «опять»?! — нахмурила брови воинственная амазонка. — А разве она когда-нибудь кончалась?!
Мне пришлось признать правоту ее замечания.
— Завтра будем брать банк, Тюхин. Придешь?
Я промямлил что-то малоубедительное про свою контузию, про жену-Богоносицу и нашу тюхинскую, чуть ли не наследственную склонность к центризму, но впрочем, если это надо, — сказал я, — то как бывший член бывшей РСДРП…
— Надо, Тюхин, надо! — жестко обрезала меня Иродиада.
Я на секундочку отвернулся к столу, чтобы зафиксировать новую неожиданную рифму, а когда снова выглянул в окно, она уже скрывалась за поворотом к водокачке.
— А где же мой конь, Пегас мой где? — крикнул я ей вдогонку.
Ироида Прокофкомовна досадливо махнула рукой:
— Они, видите ли, нас возить не могут, у них, Тюхин, спина чешется!..
У меня аж дух перехватило от волнения:
— Это крылья!.. Это у него новые крылья прорезаются!..
Золотилась рассветная пыль. Высоко на горе, где стоял Белый Санаторий, труба играла побудку. Когда она смолкла, стало вдруг слышно, как где-то совсем неподалеку шуркали галькой теплые морские волны. Из резных ворот терема, стоявшего напротив, вышла бодрая, с полотенчиком на плече, Веселиса Потрясная.
— Соседушко, удовольствие получить не желаешь? — игриво подмигнув, вопросила она.
Я покосился на тревожно застонавшую во сне Марию Марксэнгельсовну. Разметав руки и волосы, она лежала на раскладушке головой к холодильнику, который был пуст. Я зябко поежился.
Да, мои хорошие, произошло то, что рано или поздно должно было произойти. Накануне вечером, когда Личиночке в очередной раз захотелось отведать чего-нибудь этакого, как она выразилась, — буржуазного, я распахнул дверцу нашего неутомимого кормильца и… остолбенел. Из съестного во всем огромном агрегате обнаружилась одна единственная урючина на чайном блюдце.
— Ты что издеваешься? — побледнела моя непредсказуемая.
Эх, ей бы не кочевряжиться, не капризничать, не зря ведь у нас, у русских, говорится: дают — бери и беги, пока не отобрали! — а она, партийная дура, поджала губки, презрительно фыркнула, и тут крылатый экспроприатор Петруччио спикировал со славянского шкафа на тарелочку тюк! — и от сухофрукта остались одни воспоминания.
Негодование Марии Марксэнгельсовны не знало границ. Побледнев, она попросила меня снять с ковра бельгийскую двухстволочку.
— Осторожней, даже незаряженные ружья раз в сто лет стреляют, вскричал я.
Не обращая внимания на мои ламентации, товарищ лейтенант Шизая щелкнула обоими курками одновременно — дуплетом! К счастью, партонов в стволах и впрямь не оказалось.
С криком — спасайся кто может! — невоздержанная птица покинула дом. Неприятный инцидент был, казалось бы, исчерпан.
— Вот видишь, дорогая… — сентенциозно начал я и вдруг осекся. Бледная, вытаращившая оловянные свои глазищи, она сидела на полу, обхватив живот обеими руками. Губы у нее тряслись, зубки постукивали.
— Т-тюхин, кажется, начинаются схватки, — с трудом вымолвила моя Марусечка.
— Похоже, начались, — подтвердил я. — На завтра намечен штурм банка…
— Идиот! — вскричала Мария Марксэнгельсовна.