А тот звонок, которого мы ждали, раздался минут на десять позже условленного срока.
— А вот это — он! — побледнела Идея Марксэновна.
Я, как и было договорено, метнулся к телефонному аппарату.
— Да, слушаю вас!
— Ку-ку… ку-ку… ку-ку, — трижды прокуковала кукушечка, не моя, не деревянная. И все. И пошли гудки отбоя, которые тут же прервались и послышался встревоженный голос Дежурного по Кухне:
— Шо?! Хто звонил?..
Я не стал лукавить:
— Кукушка, — честно сказал я.
— Карэло-хвынская, со снайпэрской гвынтовкой?
Я повесил трубку. Итак, Марксэн Трансмарсович Вовкин-Морковкин, таинственный свидетель и очевидец и мой, в некотором смысле, тесть дал знать, что будет ждать нас в три часа ночи в Таврическом саду у пруда.
— Ну что — пойдешь? — испытующе глядя на меня, спросила Идея Марксэновна.
— А то нет, елки зеленые! — с каким-то совершенно неестественным для покойника одушевлением ответил я.
Любите ли вы Невский проспект? Лично я терпеть не могу. Особенно днем, в часы пик, да к тому же в эту нашу с вами смутную, межеумочно-промежуточную, перед посадкой пришельцев из Светлого Будущего пору, когда и в троллейбус-то сесть нет никакой человеческой возможности. Тихая, почти провинциальная (чуть не обмолвился — провиденциальная!) Тверская всегда была ближе и роднее моему сердцу, хотя бы потому, что я бегал по ней, задрав штанцы, с железным обручем от пивной бочки на проволочном крючке. Бегал от тубдиспансера (на этом месте сейчас бывший ДПП) и аж до решетки сада — самого Таврического на свете… «Под ноги, под ноги гляди! Убьешься!..»
Бог ты мой, какие дивные, какие сентиментальные воспоминания обуревали меня, Тюхина, в ту памятную ночь! И хотя от нашего с Идусиком дома до сада, который здесь, в стране Четвертой Пуговицы, опутался колючей проволокой и — весь в часовых — стал резиденцией прапорщика Мандулы, Верховного Главнокомандующего Северо-Западного Укрепрегиона (ВГСЗУ), хотя идти от нас было всего ничего — ну минут десять прогулочным шагом — я, Тюхин, уже за час до назначенного срока не находил себе места: ходил по кухне, как по камере, заложив руки за спину, садился, вставал, заглядывал к Шизой: «Идусик, не опоздаем?»…
Идея Марксэновна, чистившая маузер, упорно отмалчивалась.
— Но там же охрана, сигнализация… Ты что, ты будешь снимать часового?.. А глушитель?! У тебя есть глушитель?..
Моя хорошая только презрительно кривила губки.
В 03.05, когда со всей очевидностью стало ясно, что мы уже опаздываем, то есть происходит то, чего я всю жизнь не терпел делать сам, а уж тем более — не прощал другим, она наконец передернула затвор.
— Что, встреча отменяется? — не выдержал я.
— Терпение, Тюхин! Выдержка, спокойствие и терпение, — засовывая маузер в кобуру, сказала Идея Марксэновна в кожаной тужурке, в косынке, в белых тапочках. И встала со стула и, посмотрев на будильник, нахмурила упрямые брови. — А вот теперь — пора! Заходи, Тюхин. Заходи и закрывай дверь на крючок.
И я зашел и закрыл. То есть сделал то, что делал каждый вечер, когда мы ложились спать (и оба — как выяснилось из телефонного разговора — с ужасом, потому что в одну не шибко прекрасную ночь я вдруг обнаружил, что ее интимное местечко крепко-накрепко зашито суровыми нитками, как были зашиты злосчастные глаза Ричарда Ивановича…).
Итак, я зашел в ее светелку и закрыл дверь на крючок. На будильнике было 03.03. Идея Марксэновна подошла к окну, стекла которого, как вы помните, были выкрашены белой больничной краской, она щелкнула задвижечкой и открыла ставни на себя.
В лицо пахнуло сыростью. Она вылезла в окно и снизу, из темноты, протянула мне, курослепому, руки:
— Спускайся, тут невысоко.
Осторожно нащупывая ступеньки, я слез на землю. Тут как раз взлетела осветительная ракета, я огляделся и в очередной раз не поверил глазам своим.
Окно, из которого я только что выбрался, каким-то совершенно необъяснимым образом превратилось в окошечко строительного вагончика на колесах. Заляпанная известкой стремянка была приставлена к нему. Вагончик, покосившийся, с выломанной дверью и весь издырявленный пулями, стоял в бурьяне, в двух шагах от водоема, узнать который не представляло ни малейшего труда. Это был пруд Таврического сада. В трепетном свете ракеты я узнал и контуры дворца за ним, и деревянный мостик, тот самый, с которого в детстве кормил уток. Дул ночной, пахнущий Охтинским химкомбинатом, ветер. Шуршала мокрая листва чудом уцелевших деревьев. Когда мы переходили мостик, сырую тьму вспорола еще одна «свечка». Ракета с негромким шпоканьем вспыхнула над развалинами кинотеатра, я споткнулся, ухватился за перила и… обмер. Широко раскинув руки, он лежал на воде лицом вверх, уже вздувшийся малость, все в том же черном фраке, в бабочке, все такой же безглазый, только теперь уже и без усов. Один из моих обидчиков — брат-близнец Брюкомойников был мертв.
Шизая дернула меня за рукав. Мы прошли еще метров десять по берегу и свернули в заросли. Под ногами затрещали ветки. Мы продрались сквозь кустарник и тут, на маленькой полянке под дубом, Шизая остановилась и прислушалась.
Скажу честно, когда она вынула из кобуры свою «пушку», сердце у меня встрепыхнулось. Я уже начал было: «Отче наш, иже еси…», но Идея Марксэновна почему-то вдруг передумала и, горестно вздохнув, поднесла дуло к собственному рту. «Неужто застрелится? Как Гадюка, толстовская?» — с сочувствием подумал я. Но в эту ночь хорошая моя стреляться была, по всей видимости, не расположена. Точно опытный охотник, Идея Марксэновна Шизая дунула в дуло. Глуховатый, похожий на крик ночной птицы, условный сигнал разнесся по дремучим закоулкам режимной территории. Прошла секунда, другая… И вдруг в ответ отгукнулось. Только не из кустов, как я ожидал, а откуда-то сверху, с неба.
Я поднял голову. Нечто смутно-голубоватое, светящееся, обезьяньими скачками спустилось по веткам дуба и, радостно ухнув, спрыгнуло на руки Идеи Марксэновны.
— Ну вот, Тюхин, — нежно гладя это напрочь лишенное формы энергетическое, судя по всему, образование, сказала Шизая. — Вот, Тюхин, — сказала она, — прошу любить и жаловать: это мой бедный папа Марксэн Трансмарсович…
Милые мои, дорогие, хорошие! Думаю, даже Богоматерь с младенцем, доведись мне, окаянному, лицезреть ее в яви, не так бы потрясла меня, как это ночное видение под древом иной жизни. Моя Мадонна стояла с Небесным Сиянием на руках и оно искрилось и электрически потрескивало, и волосы мои от него торчали дыбом!
И вот в голубом запульсировала серебризна. Зазвучал голос — тот самый, ненароком подслушанный мной, ни мужской, ни женский, да и, судя по всему, нечеловеческий:
— Ерраре хуманум эст, — прожужжало Видение и само же перевело, — Тюхиным свойственно заблуждаться.
Идея счастливо засмеялась:
— Тюхиным свойственно!..
— Но если Тюхиным это простительно, то для нас, Марксэнов, любая ошибка в нынешнем положении — смерть, — вот так он, шутник, и сказал, просто и очень убедительно, до того убедительно, что я вдруг встал по стойке смирно, как мои волосы, и весь обратился в слух!..
— Эрго, то есть — из этого следует, — прострекотало Нечто, как в насмешку нареченное кем-то Вовкиным-Морковкиным, — из этого следует, Тюхин, что вы и только вы, поскольку вам сходило с рук и не такое, только вы, Тюхин, в данный момент и при данных обстоятельствах, способны выполнить миссию, которую, без боязни впасть в преувеличение, можно квалифицировать как Всемирно-Историческую… Готовы ли вы?
Он еще спрашивал!
— Это самое… ну это, елки… ну, вобщем, так точно! — шалея, как это всегда бывало со мной в присутствии любимых женщин, решился я, тем паче, что терять мне, Тюхину, было решительно нечего.
— Исходные данные: меня ищут…
— Ищут! Еще как ищут, Мохнатенький! Прямо аж с ног сбились, — подтвердила гордая Идея Марксэновна.
— То есть, — скрипуче рассмеялся Фантом, — то есть из этого следует, что дух поиска, при всем его катастрофическом дефиците в обществе прогрессирующего мандулизма — жив, милостивые государи! На здешних знаменах следовало бы начертать: Мы ищем, следовательно — существуем. Выводы: примо — не все еще потеряно, секондо — возможны варианты, тертио — один из этих вариантов, причем самый для меня предпочтительный, вы, Тюхин!