— Да здравствует власть трудового народа! — лязгнул об пол прикладом коренастый дружинник. Он смотрел на Акима, как на вождя: с восхищеньем и восторгом! Аким и сам удивился своей, неизвестно откуда взявшейся прыти. И уж не мог остановиться:
— Возмущенные массы трудового народа не позволят царским сатрапам вывезти «золотой запас» из страны победившего пролетарьята! — с испугу, как пулемет, грохотал в пустом зале. Он был пьян от собственной речи, от открывшегося, ранее неизвестного таланта зажигать сердца вооруженных масс и вести на смертное дело за торжество революции!
— Товарищи! — гремел на весь вокзал. — Под руководством партии большевиков каждый обязан заявить! И доказать свою рабочую железную волю! Опившиеся рабочей крови интервенты гонят на восток заработанные нашими мозолями и спинами слитки! Гонят наше светлое будущее! Крадут счастье наших внуков и детей! Скажем революционное «нет!» мировой буржуазии! — приплясывал в революционной ажитации. — Чтобы остановить преступление — мы обязаны пойти на героизм! И на любое преступление во имя зари всего человечества!
Дружинники ели Акима глазами и, кажется, были готовы кинуться на стальные паровозы Колчака.
— Захлопнуть его белогвардейскую пасть свинцовой пилюлей — вот чего от нас требует момент! Сегодня — или никогда! — горел он в огне вдохновения.
…И тут в зале произошло какое-то движение. Что-то изменилось. Аким, пламенея взглядом, дал себе секунду передышки. Чтоб затем последним гневным словом возмутить и увести за собой в светлые дали социализма забитый, всеми забытый народ Черемхово!
Но народ повел себя странно: робко озирался, будто провинился в чем.
— Это он! — ткнула пальцем проклятая баба.
Аким не успел слова молвить, как на весь вокзал, заставляя народ содрогнуться, прогремело — и революция потеряла еще одного борца за свободу трудового народа.
— Провокатор, — объяснил председатель ревкома, — провокатор и бандит.
Зал гудел потревоженным ульем, пассажиры возвращались на свои места.
Над товарищем Акимом склонились.
— Готов, — сказал партизан.
— Готов! — весело отозвался широкоплечий.
Тужурку на груди Акима расстегнули, нашарили, пробитый пулей мандат.
— Подделка, — потряс в воздухе бумажкой комиссар.
Народу в зале немного, но все ж нашлись такие, что не были согласны с убийством.
— То, что он здесь болтал, — абсолютная и вредная контра! Он хотел заманить и отвлечь нас от революционного плана. — Комиссар с красной лентой у уха, приосанился. — Я не имею права обнародовать план — это военная тайна! Но уполномочен заявить: «золотой эшелон» никуда не уйдет!
И тут убитый Аким повел рукой, дернулся ногой, приподнялся. Лицо мертвенно бледно, но взгляд осмыслен. Даже пытался улыбнуться. «Ребята, а чего это я?» — говорил его, утративший революционный пафос, взгляд.
«Ангел— хранитель уберег», — прошелестело по залу.
— Очухался? — кажется, и комиссару с лентой было в радость воскресение самозванного революционера. — На, держи свой пачпорт! — и выпала такая счастливая минутка, что прорезался звонкий хохоток. — Только не суй боле нос в «золотой запас» — прищемим!
И Аким улыбнулся своей простоватой улыбкой. Революционный сатанинский пафос соскочил с него как-то вдруг и бесследно.
— Без сопливых обойдемся, — припечатал красный комиссар.
Аким остался один…Он понимал, что для него революция как-то незаметно, в одну минуту кончилась. И уже не хотелось никого ловить и вести за собой в светлые дали. Добраться бы до дому на окраину покрасневшего Омска. До родного завода Рендрупа. Да продолжать клепать плуги.
— Туда идут?
— А? — не расслышал дед.
— Идут в ту сторону?
Дед поморгал красными веками.
— Каки бороны?
Аким отвернулся, сунул руку под тужурку, грел ладонью пулей ушибленное место. Не пробила. Только контузила. И выпала на пол. Какая-то скособоченная, стесанная, маленькая — а могла и убить. И чья молитва сохранила его — Бог знает. Положил пульку в карман. Стал терпеливо ждать.
На запад в этот день поезда не пошли…
ГЛАВА 19
Анна Васильевна раскладывала карты: что было, что будет? Выпадала долгая дорога. Это значит — до Владивостока. А, может, и дальше. Не обманул Жанен, все сделал для спасения. Ну, вот и хорошо. И дай ему Бог здоровья за это. Владивосток Анне понравился еще в прошлом году. Красивый, теплый, с прекрасной гаванью. Дом губернатора, магазины Чурина, Бриннера, гостиница «Версаль». И неизвестно, насколько заболела Россия краснухой. Может, скоро начнется жизнь такая милая, свободная, богатая — как до революции!
Но вот над трефовым королем сгустились пустые хлопоты. Удар! И казенный дом. Уж не заболел бы Александр Васильевич. Он в серой своей шинельке прислонился спиной в уголок — а желваки по скулам так и катаются. Пришло известие о гибели десятков тысяч при бесплодном штурме Красноярска. Святые люди, печальники и бойцы за Россию. Голодные, холодные, обмороженные, часто безоружные!
Колчак слабо потянулся и зевнул, не размыкая губ — только ноздри округлились, побелели.
— Устали, Александр Васильевич?
Взглянул своими большими карими глазами. Он понимал, что Анна хочет подбодрить, растормошить — да бодриться-то уж выше всяких сил. Сегодня он слышал голос матери: «Саша! Саша!». И весь день нет-нет, да и повторит в душе ее голос. Зовет. Значит, недолго осталось. И такая нежность поднималась из груди к давно умершей матери.
Иногда подолгу мурлыкал какой-нибудь мотив и притопывал подошвой. А то влетала в голову «тетушка Аглая». Это озвучить стеснялся, только иногда, по забывчивости — и вздрагивал, и косился на Анну. А она уже шептала в самое ухо, щекоча дыханием:
Безвольно слабеют колени,
И, кажется, нечем дышать.
Ты — солнце моих песнопений,
Ты — жизни моей благодать!
И рука обнимала ее упругий, податливый стан, она припадала к груди — и плевать на всех соглядатаев мира!
— Александр Васильевич, мы рискуем обнажить свои чувства, — и опять напоминала молоденькую пучеглазую кошечку — игривую и дерзкую!
— Слава Богу, что есть вы! Все исчезает, как дым, и только вы с каждым днем прекрасней и дороже!
— Сказал благородный кавалер, сверкая глазами!
Он нахмурился и прикрыл глаза. Вспомнил что-то больное. Софью Федоровну? Нет. При мысли о ней — поджималась нижняя губа. Сейчас меж бровей легла глубокая, как шрам, морщина. О солдатах конвоя, бросивших его! До того дня он верил, что армия пойдет с ним до конца. Этого не случилось. Солдаты изменили. И офицеры остались не все. А теперь и вовсе — горстка. Анна тоже закрыла глаза. Со стороны могло показаться, что чета безмятежно дремлет под стук колес.
Вошел Занкевич. Кашлянул.
— Александр Васильевич, — теперь он обращался с Колчаком, как с близким, родным человеком. — К нам подсадили каких-то бандитов.
Колчак открыл один глаз.
— Боюсь, как бы не было худо.
По лбу Колчака пробежала рябь морщин, открыл второй глаз.
— Партизаны там, Ваше Высокопревосходительство — сущее зверьё. — Присел на лавку напротив. — Здесь стоит японский состав, — понизил голос до шепота. — Надо эвакуироваться. К ним.
Лицо Колчака окаменело. Неприятно, что люди устраивают его судьбу, в то время как сам давно уж вручил ее Богу. Но не мешал — наверное, им так хотелось. Совесть заставляла что-то делать. Пусть хлопочут — но оставят в покое. Не бояться же ему, в самом деле! После всего, что случилось. Да и куда пойдешь за гранью бытия? К нему. К солнцу любви. О чем же еще беспокоиться?
Он на их месте поступил бы иначе: сначала договорился обо всем с японцами — а уж потом бы сюда. И все бы получилось, будьте уверены! Вздохнул и замер, обозначив на фоне окна свой аскетический профиль. Империя с прекрасным именем «Россия» была религией его жизни. А побег к японцам, пожалуй, в чем-то ей вредил.