Принесли кашу…гречка. На воде. Вместо чая — кипяток. Она поблагодарила.
— Это вам, — выудил из рукава шоколадку часовой. — От Ольги Алмазовой.
У Анны дыхание перехватило и ноги подогнулись. Вроде как не было у нее в жизни подруги ближе Гришиной-Алмазовой!
— Она что? — не поверила, — начальница тюрьмы?
— Ага. Самая главная! Вон в том кабинете заседает, — ткнул куда-то в пол. И, заслышав шаги в коридоре, крикнул, — посуду не задерживай!
Анна пожалела, что не догадалась передать шоколадку Колчаку — можно ведь, наверно? Но каша была съедена, кипяток выпит, и пришло новое соображение: под оберткой записка! Развернула хрустящую бумагу — никакой записки — но зато дохнуло таким одуряющим ароматом сливок, какао, горькой ванили — голова закружилась! А пальцы уже отламывали от задеревеневшей на холоде плитки кусок, и не было сил не положить его в рот. И по языку до гортани разлился вкус «мокко».
— Завтрак съем сама. Обед разделю с надзирателем. А ужин отдам Колчаку! — шутка показалась забавной, и опять пожалела, что нет его рядом — сумел бы оценить! Хотела откусить еще кусочек, но решительно завернула и положила на срез подоконника — Александру Васильевичу. Конечно, лучше было передать целую. А то надзирателю тоже захочется откусить — много ли достанется милой Химере.
Прошлась по камере. Нечем заняться! Почитала бы — да нечего! И руки сами потянулись к шоколадке, чтобы прочитать хоть адрес фирмы — все какая-то связь с миром. Но сдержала порыв и даже отошла в противоположный угол, чтоб не тревожить душу ароматом.
А минуты тянутся одна за другой — когда-то наберется час. Потом другой. Какая странная субстанция — время. В счастье, веселье — несется вскачь! Раз, два — и кончился день! А как попал в узы — вот тогда-то и поймешь, что такое секунда. Так-то она тяжеловесно ползет. Как клоп по стене. Изойдешь вся, изнеможешь, ожидаючи хоть какого-то слова, хоть какого-то лица человеческого. Покрутится по камере, да и опять к волчку прильнет: не случится ли чего в коридоре? Да и часовому одному скучно. Подойдет к двери — и потекла беседа. Он из крестьян. Тоже стосковался по смирной жизни. По покосу да пахоте.
— Гляди, и девушка ждет? — интимно приглушила голос Аннушка. Солдат только вздохнул всей грудью да головой потряс — такая тоска разобрала по оставленной в деревне зазнобе.
И опять Анна садилась на кровать, а в голову лезли воспоминания раннего детства. И гимназистка Ефремова! Жарко дыша, говорила о любви! «Знаешь, каждый мужчина хочет, чтобы женщина принадлежала только ему! И он хочет ее… убить! И обладание, — шептала, трепеща белыми ноздрями, — это убийство! Как пронзание кинжалом. Насквозь! — Бедная Аннушка уж готова брякнуться в обморок, а начитанная Ефремова не умолкала. — Чтобы текла кровь! Они хотят нас получить и убить! Так много в них первобытного!
Но они, — хитро щурилась маленькая садистка, — хотят убить нас — а вместо этого получают… ребенка! Нового человечка. — И уже хватала за руку, и шептала в другое ухо философский постулат. — То, чего ты хочешь, — будет обязательно наоборот! Хочешь быть богатой — будешь бедной! Захочешь убить — родишь! Понимаешь?!»
И Аня Сафонова, гимназистка третьего класса, кивала тогда, соглашаясь. Да и теперь-то особо спорить не стала б с сумасшедшей Ефремовой. Что-то в этом было. Любовь и ненависть, смерть и рождение — все это близко. Давно ли адмирала носила толпа на руках? А теперь, появись на площади без охраны — в клочья разорвут. И вот Господь для какого-то равновесия выдумал ему Анну Сафонову. И она одна должна любить его так, как ненавидит теперь вся страна.
Черный крест от рамы сполз по стене на пол и, казалось, уснул, но вот постепенно, ломаясь на углах, влез на противоположную стену и там померк, растворился. И так будут тянуться сутки за сутками целые месяцы, а может, и годы. И Анна была на это готова: это несправедливо — и, значит, надо терпеть. За несправедливое наказание — самая большая награда.
И шорох! Легкий стук, и заскрипели засовы, отворилась дверь.
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогая Анна Васильевна! — сдерживая вопль радости, пропела Ольга. Уж она-то чем перепугала новую власть. — Мать моя! — раскинула руки. — Да как же тебя перевернуло!
— Мерсите вам, пожалуйста, — сделала Анна книксен, и они хохотали от счастья и касались друг дружки ладонями.
— У тебя свободный променад?
— Совершенно свободный! — и опять захлебнулись безудержным хохотом. Отстранились, посмотрели друг на дружку, как бы глазам своим не веря. Коротко вздохнули и головы склонили набок одинаково.
— Это большевики такие? — повела Анна взглядом в сторону коридора.
— Н-нет, какая-то дружина. Но говорят, большевики вот-вот возьмут верх.
Это не особо печалило узниц! Молодость, жажда жизни побеждала унынье и печаль.
— И как же ты здесь?
— Да вот, — повела плечом.
И замолчали, и смотрели уж без прежнего света радости, а подмечая досадные изменения.
— Хорошо, хоть не бьют.
— Бывает, — выговорила низким приглушенным голосом, но не стала расписывать ужасов, свидетелем которых все-таки была.
— Спасибо за шоколад.
— Это с воли, — поспешила объяснить. — Я тут ни при чем.
Как-то быстро выговорились. Стояли, улыбались, вздыхали. Оно и в самом деле, особенных причин радоваться немного. Да и кто ответит на самый больной, самый важный вопрос?
Добрый надзиратель позволил погулять по коридору. Хорошо, что есть и такие. Дай Бог им здоровья.
— Александр Васильевич здесь?
— А где же еще? Молчат эти! — рассердилась на охрану. — Тайны мадридского двора.
Но не хотелось думать о горьком — слишком они были молоды, обе замечательные красавицы, как-то не цеплялась к ним печаль. Слетала! Очень уж много радости обещано было им судьбой. И не верилось, что вот-вот все обрушится раз и навсегда. Шли по длинному пустому коридору, делились новостями. По большей части горькими.
Солдат смотрел со слишком откровенным любопытством, как на редких заморских зверей. Вот они, вдова и любовница самых знаменитых людей империи, — а обыкновенные. Даже и одеты, можно сказать, неважно. Только что говорят по-французски. Скажут два-три слова по-нашему и опять замурлыкали.
Вспомнили вылазку в ресторан «Зеленый попугай».
— Александр Васильевич все «Гори, гори, моя звезда» заказывал.
— Да, — вздохнула Анна.
— И ругался, что неправильно поют.
— Ругался, — и вдруг повернулась к егерю. — Где сидит Колчак?
— В пятой! — брякнул тот.
— Можешь пропустить к нему?
— Нет! Все! И так разгулялись! — вдруг рассердился и даже затвор передернул. — Марш, в камеру! А то!
Пришлось подчиниться.
А на сердце опять праздник: здесь! И поет душа: рядом он, милый, несчастный, больной Александр Васильевич. О, только бы увидеться, словом перемолвиться, поцеловать-то его, может, в последний уж раз! А там — будь, что будет.
Но Анна обманывала себя, боялась сглазить самую потаенную, самую заветную мечту: бежать! Кто такой Политцентр?! Какая у него может быть сила? А с обеих сторон — наши! Пока доберется сюда красная армия — десять раз сумеют отбить! О, хоть бы! И не особенно набожная Анна становилась на бетонный пол коленями, молила Богородицу помочь «болярину Колчаку избежать узилища и казни». Уйти из заключения. Зачем же обрывать жизнь только начавшуюся?
ГЛАВА 23
Встретились только через несколько дней. На прогулке во внутреннем дворе.
Анна знала, что что-то произойдет. Приснился Кисловодск, речка Ольховка. И они всей семьей отправляются на гору, смотреть восход. Зачем они это делали? Ведь так хочется спать! И почему нужно смотреть на восход с горы, а не из окошка дедовского дома?
Но, когда обомрет душа религиозным ужасом перед бесконечностью мира, затрепещет счастьем видеть красоту проснувшейся Земли. Со сверкающими, дышащими стужей ледниками, поднимающимися из тумана скалами! Нежнее нежного, бархатисто-зелеными лугами! И вопрос: зачем было вставать в такую рань — испарялся бесследно.