Это новое чувство, которое не могло иметь места на расстоянии, так сильно и так жизненно, оно так властно гонит прочь мысль о смерти, что мне под влиянием этого чувства смертная казнь кажется чем-то совершенно невероятным, уродливым, противоестественным и прямо несбыточным. Это и есть та «неприличная жажда жизни», о которой говорил Иван Карамазов Алеше в трактире (помнишь) — «клейкие листочки березы»… Я болезненно жить хочу, Зина, я требую жизни! Под этим наплывом счастья любви, которое ты внесла ко мне, я протестую, протестую перед всеми законами мироздания, перед небом и звездами, протестую перед вселенной против ожидающей меня казни. Ее не должно быть, ее не будет.
Мы будем счастливы, Зина, будем жить».
XXI. «Первый план» и право на любовь
Потеряв чувство времени, Шмидт чуть не с полуночи дежурил у открытой форточки. Не мелькнет ли в темноте моря огонек катера? Не донесется ли издалека стук мотора? Но огней не было, и в однообразный гул зимнего моря не врывались никакие посторонние звуки.
Шмидт зашагал по каземату — туда и обратно, туда и обратно — к форточке, к форточке. Начинало светать, и ему вдруг показалось, что он различил в далекой серой мгле палубу катера и на ней легкую фигуру ее, Зинаиды. Нет, мираж. Никого.
Шмидт вздрогнул. Так же отчетливо, как минуту назад он видел катер, он увидел унылый холодный номер гостиницы, а посреди него, на стуле, Зинаиду. Она рыдает, плечи у нее судорожно вздрагивают. А у дверей стоят два жандарма, готовые, кажется, вот-вот схватить ее.
Это страшное видение было так ясно, что Петр Петрович схватился за голову. Он побледнел, губы у него затряслись. Он еле добрался до койки. Как ненавистны ему жандармы, как отвратительна их голубая форма, их пустые, ледяные глаза. Кажется, никогда в жизни он не испытывал такого приступа ненависти.
Катер пришел после полудня. Зинаида, в том же сером платье, была смущена и взволнована, как вчера, но показалась Шмидту посвежевшей. Пятнадцать минут прошли в счастливом тумане.
В этом тумане до него не дошла даже новость, которую с убитым видом сообщил Хлудеев. Пехотный полк, где было так много сочувствующих Шмидту, полк, уже почти подготовленный к освобождению дорогого узника, внезапно снят и уведен. На острове несут караул солдаты другого полка.
Шмидт выслушал это сообщение, доносившееся словно издалека. Печальная весть, но Петр Петрович весь был пронизан счастьем, и это счастье, как броня, предохраняло его душу от ударов горя и отчаяния. Пожалуй, оно и к лучшему, подумал он. Выступление полка могло бы опять привести ко многим жертвам. И Шмидт ласково потрепал по голове удрученного Хлудеева.
Свидания стали регулярными. Если не каждый день, то через день. Зинаида Ивановна избавилась от страха перед замками и сводами каземата. Конвойные встречали ее, как хорошую знакомую, и с улыбкой торопились открыть замки.
Матросам на катере не трудно было понять, что от темпов погрузки катера зависит продолжительность свиданий в каземате. Однажды старшина катера улучил момент и шепнул Зинаиде Ивановне: «Сегодня катер задержится, большая погрузка, так что…».
Зинаида Ивановна прижала руку к сердцу. Когда она рассказала Шмидту о старшине, лицо Петра Петровича осветилось радостной, гордой улыбкой.
— Тебе бы нужно знать, Зина, как ко мне относятся матросы. О военных ты слышала, читала. Но с военными я пробыл мало. Когда будешь в Одессе… Там много моряков, которые служили со мной. Они любили меня, знаю.
Шмидт задорно взъерошил свои густые волосы.
— Плохо относился я только к начальству, может быть даже не всегда справедливо. Ко всякому — гимназическому, потом в Морском училище, на службе. Я всегда был нужен начальству просто как моряк, знающий свое дело. Иной даже заискивает! Смешно: невежда, приходится поступиться и своей спесью. Но почти все начальники не любили меня за «дерзость». А тебя в гимназии тоже не жаловали?
Он легко прикоснулся к ее плечу и медленно провел ладонью вдоль ее руки до локтя и ниже, до запястья. Зинаида осторожно отстранилась. Петр Петрович замолчал.
Зинаида Ивановна ласково взглянула на его помрачневшее лицо и подумала, что со времени первого свидания он стал, кажется, лучше выглядеть. Меньше морщин, светлее лоб. Чтобы отвлечь его от раздумья, она напомнила, что Анна Петровна прислала ему рыбные консервы, а она, Зинаида, принесла одеколон. Шмидт оживился и предложил Зине вместе пообедать. Обед уже остыл, но, увлеченный ролью хозяина, Шмидт усиленно угощал и сам ел с видимым удовольствием. И все было совсем «как дома».
Однажды Зинаида Ивановна так осмелела, что протянула жандармскому ротмистру два тома Лассаля:
— Разрешите отдать их Шмидту. Он очень любит этого писателя.
Еще в Киеве она, помня просьбу Шмидта, написала на первой странице книги: «Дорогому П. П. Шмидту. Но из песен одна в память врезалась мне: это песня рабочей артели. Зинаида».
Полянский повертел книги в руках, заглянул на титульный лист. К севастопольским делам господин Лассаль, кажется, не имеет никакого отношения.
— Переплеты вот только красные…
Но Зинаида Ивановна так умоляюще посмотрела на него, что он разрешил.
Петр Петрович обрадовался книгам, как вестнику свободы, как воскрешению давних надежд. Какая же она славная, Зина. И подписалась, как он просил, и строчку выбрала значительную. В порыве благодарности он на той же странице написал: «Когда я посылал тебе эту книгу, то в то время я уже любил тебя, но не знал, имею ли право на любовь твою, потому что не знал, как поступлю я, когда от меня потребуют дела, а не слов. Я тогда был свободен. Ты мне прислала эту книгу в каземат. Ты сама принесла мне ее сюда, и ты осталась навсегда около меня. Я теперь знаю, что имею право на любовь твою. Ты чиста и прекрасна, а потому только страданиями за других можно стать достойным любви твоей. Это сознание дает мне силы перенести твердо и стойко все до конца. Возьми мою жизнь. Твой Петя».
Счастливый своей любовью, ясностью мыслей, чувств и решений, он листал книги, вновь и вновь перечитывал надпись, сделанную Зинаидой. В камеру вошел жандарм. Он принес письмо. В дни, когда не было свиданий, Зинаида Ивановна использовала любую возможность, чтоб послать в каземат весточку.
Письмо заканчивалось так: «А знаешь, за что я тебя полюбила? За то, что у тебя не на первом плане была… Видишь, как я знаю тебя…»
Шмидт был потрясен. Какая чуткая связь сердец, объединенных на расстоянии одним порывом. Какое чудо любви, угадывающей и постигающей, все разъясняющей и просветляющей.
«Как я знаю тебя»… Знает ли она меня? Знаю ли себя я сам? Вот он написал ей: «Возьми мою жизнь», — а она в этот самый момент, осененная чудесной силой любящей женской души, писала ему: люблю потому, что я у тебя не на первом плане… Что это — напоминание? Предупреждение? Или, может быть, просто постижение?
Он многому ее научил за месяцы переписки. Разве это та Зинаида, которая когда-то жаловалась, что не находит смысла жизни? Он научил ее понимать его, Шмидта. Теперь она помогает ему не забывать себя самого. Даже больше: не только не забывать и быть самим собой — быть лучше, быть тем, кем он должен быть.
Возвращенный к «первому плану» неожиданным напоминанием Зинаиды, он задумался над некоторыми тревожными признаками, появившимися в последние дни. При следующем свидании, пожимая Зинаиде руку, он незаметно сунул ей записку. Вернувшись в гостиницу, она обнаружила, что записка содержит целую инструкцию о том, как вести себя с жандармами.
«Помни, что все жандармы — всегда жандармы, и не доверяйся никому, что бы они тебе ни говорили». Дальше следовал ряд практических советов, как держать себя в гостинице и каземате, как передавать ему, Шмидту, записки. «Они, кажется, вообразили, что ты приехала организовать мой побег! Какие они все идиоты! Сколько труда кладут даром. На этом деле откармливаются, а не научились отличать людей. Ты смутила их своим умом и «ученостью». Несчастная Россия, до сих пор эта «ученость» считается преступной».