В начале февраля узникам объявили, что их повезут в Очаков на военно-морской суд. Видимо, следствие было закончено. Стараясь вообразить себе предстоящий суд, каждый снова и снова перебирал в памяти вопросы следователя, который пытался не столько выявить то, что было, сколько приписать и раздуть то, чего не было.
— Помнишь Пантюху… Коровина? — задумчиво спросил Карнаухова Антоненко. — Подколол он меня, сукин сын, здорово подколол…
Карнаухов помнил Пантюху — последнего человека на «Очакове», труса, лодыря, наушника, к тому же нечистого на руку. Пантюхе не раз здорово попадало от матросов за отлынивание от работы и за доносы. Спал он в кубрике рядом с Антоненко, и добродушному Самсону иногда приходилось спасать его от кулаков разгневанных матросов.
Когда Пантюху снова поймали на какой-то мелкой краже, матросы вовсе перестали разговаривать с ним. Пнут только иногда ногой, как паршивую собаку.
Но Пантюха словно не тяготился этим. Только бы кормили да не сильно били. Он любил сытно поесть, а на берегу выпить и приударить за какой-нибудь мамзелью, не слишком дорогой.
Пантюху арестовали вместе с другими очаковцами, и он сидел с ними в 31-м экипаже, где опять устроился возле Антоненко. Потом его почему-то выпустили.
Теперь, вспоминая вопросы военного следователя и обвинения, которые ему предъявили, Антоненко удивлялся: откуда следователь может знать о событиях, при которых как будто не было свидетелей? Например, Антоненко пересчитывал на «Очакове» снаряды, прикидывая, сколько можно будет послать в чухнинцев… Нет, свидетель тогда был — Пантюха.
Припоминая многие вопросы в ходе следствия и сопоставляя их с событиями на «Очакове» и разговорами в 31-м экипаже, Антоненко вдруг отчетливо увидел подлую въедливость и принюхивание Пантюхи. Впрочем, скоро и защитник подтвердил, что против Антоненко дает показания свидетель Коровин.
От досады Самсон был готов кусать себе пальцы. Не то обидно, что свободно ходит по земле еще один мерзавец, а то, что он, Антоненко, оказался таким зеленым дурнем.
XX. Свидание в каземате
Оставшись один, Шмидт снова затосковал. Женя был наконец на свободе. Чувствуя себя виновным перед мальчиком, он крепился изо всех сил, старательно скрывал от него свое смятение. Кажется, это удалось. Женя был по-детски спокоен рядом с отцом, отлично спал и был уверен, что в освобожденной России его отец будет играть великую роль. Словно смертная казнь не угрожала ему с такой железной неизбежностью, с какой январь следует за декабрем.
Теперь не было нужды таить свои чувства. И тоска так грубо сдавила его холодными тисками, что, казалось, сердце не выдержит. Шмидт рванул ворот сорочки, дрожащей рукой чиркнул спичкой. Почему 15 ноября он не погиб там, на мостике «Очакова»? Какая сила сохранила его под ураганным огнем? Как легко и почетно умереть в бою! Но с беспощадной ясностью мысли он тут же понял, что дело не в почете. В самом страшном бою у человека всегда остается, пусть ничтожная, надежда, что он будет жить. А здесь надежды никакой. Статьи царского закона и чухнинское правосудие предрекают одно. Конец — дело нескольких недель.
Эта мысль о близком конце была так страшна, что не укладывалась в мозгу. Происходило автоматическое переключение. И Шмидт вспоминал, как Женя уходил из каземата. Как он торопился. Как жалел, что тетя Ася привезла ему форму, а не штатский костюм и шляпу. Снова переживая минуты расставания, Шмидт отметил, что Женя, кажется, едва взглянул на отца — так он торопился на волю.
Ах, сын, сын! Шмидт любил своего единственного сына и надеялся, что ему удалось воспитать в Жене незыблемую честность и порядочность. Но иногда он с испугом замечал в нем намеки на знакомые черты, которые отравили ему супружескую жизнь: эгоизм, сухость души, какую-то жестокую спесь, отсутствие идеалов. Жена! Проклятие наследственности — неужели оно погубит Женю?
Петр Петрович был измучен. Он бранил себя за мнительность, несправедливость к собственному сыну, за отчаяние, которому не мог не поддаться. Мысли о жене, тронув его старую, но уже затянувшуюся рану, сменились раздумьями о Зинаиде Ивановне.
Зинаида, «бронированная» Зинаида, застрахованная в ненавистном «страховом обществе рассудка», но все же славная, любимая, желанная. Забыть его, отречься от него она не могла, нет, нет, не могла. Может быть, она больна, а может быть, переменила адрес, уехала и не получает писем? Но теперь Аня и Женя разыщут ее, обязательно разыщут. Как не хватает ее писем! Старые, читанные-перечитанные письма сгорели на «Очакове». Но он так хорошо помнит их, что видит и сейчас каждый листок, каждую строчку.
И он опять садится писать Зинаиде Ивановне. Писать ей — уже счастье. Может быть, это письмо она получит к Новому году. И вот мысль: «Когда будет без четверти 12 ночи под Новый год, думай обо мне и так думай, пока не пройдет полночь. Я тоже здесь в каземате буду думать о тебе в это время, и если даже наши часы расходятся немного, то все же будут такие минуты, когда мы наверное будем единовременно думать друг о друге».
Он просил ее подробно написать, где и как она встретила Новый год. Вероятно, будет много народу, ей будут мешать думать о нем, но она все-таки должна думать. Пусть она напишет, в каком платье встречала Новый год. Он хотел бы, чтоб она надела серое платье. В одном из писем Зина писала о вечере удивительного душевного взлета, когда она особенно ясно почувствовала, что любит далекого, почти неизвестного лейтенанта. Тогда она была в сером платье. С тех пор это серое платье казалось ему частью самой Зинаиды Ивановны. Может быть, она сфотографируется в этом платье и пришлет ему снимок?
Ему становилось больно от таких обычных, жизненных желаний. Ведь жизни-то скоро не будет! Жизни, жизни… «Голубка моя, если суждено мне прекратить жизнь, забудь, забудь скорей меня. Пусть тогда все, что протекло в нашей с тобой жизни-переписке, пусть все это отойдет от тебя, как сон, и не налагает страданий на твою осиротевшую душу, забудь тогда и живи. Живи, моя радость, пусть Новый год отстранит от тебя тяжесть жизни и пошлет радость и счастье в твою душу. Если же я останусь жить, то не забывай меня, тогда будь со мной, тогда мы, соединясь, встретим бодро все беды жизни и в самой тяжести и невзгодах будем счастливы. С Новым годом, Зина. Твой Петруся».
Зинаида Ивановна не заболела. Не переменила адреса. Она была оглушена.
Когда 12 ноября пришла телеграмма: «Вышел в отставку, на днях приеду Киев», она испугалась предстоящей встречи. Два тома Лассаля, переплетенных в красную обложку, лежали на письменном столе. В столе была заперта толстая пачка писем лейтенанта Шмидта. Все четыре месяца переписки! Зинаида Ивановна жила в таком умственном и нервном напряжении, что за это время стала, кажется, вдвое старше. Но ведь это только переписка! Не так уж трудно понять, насколько отличается реальная, живая встреча от знакомства на расстоянии. Каков он, не в письмах, а в действительности? Она помнила только его крутой, чистый, умный лоб, его мягкие, добрые глаза.
Какой покажется ему она? Судя по всему, лейтенант Шмидт не лишен воображения. Что будет, когда его воображение столкнется с реальностью?
Четырнадцатого ноября ее взволновала новая телеграмма: «Выезжайте немедленно Одесса Севастополь. Рискуем никогда не встретиться». Совершеннейший сумбур. Не заболел ли он? В последнем письме он сообщал, что не спал несколько ночей, много работает, просидел у письменного стола четырнадцать часов кряду. В ответном письме она заботливо порекомендовала ему бром.
Но чувство, опережая мысль, подсказывало ей, что происходят чрезвычайные события. И это чувство толкало ее вперед, навстречу этому загадочному, не совсем понятному, но уже ставшему ей близким человеку. И она собралась ехать ближайшим поездок. Но опять железнодорожная забастовка.
Зинаида Ивановна вернулась к себе в смятении, полная тревожных предчувствий. Письма больше не приходили. Телеграммы тоже. В разгар забастовки не выходили и газеты. Самые страшные слухи обгоняли друг друга. Наконец появились газетные телеграммы. В Севастополе восстание. Крейсер «Очаков». Во главе Шмидт. Шмидт. Шмидт. Шмидт. Калейдоскоп разноречивых телеграмм. Зинаида Ивановна напрасно пыталась увязать в сознании эти слова — «восстание» и Шмидт. Как, неужели? Скромный вагонный спутник с добрым светлым взглядом и — красный адмирал, который возглавил восставший флот… Неужели это тот же Шмидт?